Сознаться должен я, что наши хрестоматыНасчет моих стихов не очень тароваты.Бывал и я в чести; но ныне век другой:Наш век был детский век, а этот — деловой.Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,Браковщики живых и судьи славных прахов,С оглядкою меня выводят напоказ,Не расточая мне своих хвалебных фраз.Не мне о том судить. А может быть, и правыОни. Быть может, я не дослужился славы(Как самолюбие мое ни тарабарь)Попасть в капитул их и в адрес-календарь,В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,Пониже уголок — и тот мне очень кстати;Лагарпам наших дней, светилам наших школОбязан уступить мой личный произвол.Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;Здесь исповедью я хочу очистить душу:При случае хочу — и с позволенья дам —Я обнажить себя, как праотец Адам.Я сроду не искал льстецов и челядинцев,Академических дипломов и гостинцев,Журнальных милостынь не добивался я;Мне не был журналист ни власть, ни судия;Похвалят ли меня? Тем лучше! не поспорю.Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,А сам? я грешен был, и грешен вон из мер.Когда я молод был, и кровь кипела в жилах,Я тот же кипяток любил искать в чернилах.Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.В журнальный цирк не раз, задорный литератор,На драку выходил, как древний гладиатор.Я русский человек, я отрасль тех бояр,Которых удальство питало бойкий жар;Любил я — как сказал певец финляндки Эды —Кулачные бои, как их любили деды.В преданиях живет кулачных битв пора;Боярин-богатырь, оставив блеск двораИ сняв с себя узду приличий и условий,Кидался сгоряча, почуя запах крови,В народную толпу, чтоб испытать в боюСвой жилистый кулак, и мощь, и прыть свою.Давно минувших лет дела! Сном баснословнымУгасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,Степенным, чопорным, понять вас мудрено.И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,«Журналов перешед волнуемое поле,Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».Почтенной публикой (я должен бы сказатьПочтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —Почтенной публикой не очень я забочусь,Когда с пером в руке за рифмами охочусь.В самой охоте есть и жизнь, и цель своя(В Аксакове прочти поэтику ружья).В самом труде сокрыт источник наслаждений;Источник бьет, кипит — и полон изменений:Здесь рвется с крутизны потоком; там, в тени,Едва журча, змеит игривые струи.Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,На потребление идет — конец картинам!Поэзии уж нет; тут проза целиком!Поэзию люби в источнике самом.Взять оптом публику — она свой вес имеет.Сей вес перетянуть один глупец затеет;Но раздроби ее, вся важность пропадет.Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,Который сам глупец, а смотрит меценатом;Не кончивший наук уездный ученик,Какой-нибудь NN, оратор у заик;Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет,И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;Известный краснобай: язык — живая ртуть,Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;«Фрол Силин», календарь Острожского изданья,Весь мир ему архив и мумий кабинет;Событий нет ему свежей, как за сто лет,Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.Другой — что под носом, того не разберет,И смотрит в телескоп всё за сто лет вперед,Желудочную желчь и свой недуг печальныйВменив себе в призыв и в признак гениальный;Иной на всё и всех взирает свысока:Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.И всё, что любим мы, и всё, что русским свято,Пред гением с бельмом черно и виновато.Там причет критиков, пророков и жрецовКаких-то — невдомек — сороковых годов,Родоначальников литературной черни,Которая везде, всплывая в час вечерний,Когда светилу дня вослед потьма сойдет,Себя дает нам знать из плесени болот.Так далее! Их всех и в стих мой не упрячу.Кто под руку попал, тех внес я наудачу.Вот вам и публика, вот ваше большинство.От них опала вам, от них и торжество.Всё люди с голосом, всё рать передовая,Которая кричит, безгласных увлекая;Всё люди на счету, всё общества краса.В один повальный гул их слившись голоса,Слывут между людьми судом и общим мненьем.Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,Но все ж, когда пишу, скажите, неужельВ Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?И думать, как верней на вкус его подладить;Не то, как и другой, он может мне подгадить?В угоду ли толпе? Из денег ли писать?Всё значит в кабалу свободный ум отдать.И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли!Как выражать не то, что чувствует душа,А то, что принесет побольше барыша.Писателю грешно идти в гостинодворцыИ продавать лицом товар свой! Стихотворцы,Прозаики должны не бегать за толпой!Я публику люблю в театре и на балах;Но в таинствах души, но в тех живых началах,Из коих льется мысль и чувства благодать,Я не могу ее посредницей признать;Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —Не знаю; но молве стоустой и крылатойЯ дани не платил и не был ей жрецом.И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».[1]Безвыходно больной в безвыходном бредуОт римфы к рифме я до старости бреду.Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,Не полагал, что все поэты скоморохи;Но мало он ценил — сказать им не во гнев —Уменье чувствовать и мыслить нараспев;Из детства он меня наукам точным прочил,Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шутПегас мой запряжет в финансовый хомут,И что у Канкрина в мудреной колесницеНе пятой буду я, а разве сотой спицей;Но не могли меня скроить под свой аршинНи умный мой отец, ни умный граф Канкрин;И как над числами я ни корпел со скукой,Они остались мне тарабарской наукой...Я не хочу сказать, что чистых муз поборникЖить должен взаперти, как схимник иль затворник.Нет, нужно и ему сочувствие людей.Член общины, и он во всем участник с ней:Ее труды и скорбь, заботы, упованья —С любовью братскою, с желаньем врачеваньяВсё на душу свою приемлет верный брат,Он ношу каждого себе усвоить рад,И, с сердцем заодно, перо его готовоВсем высказать любви приветливое слово.И славу любит он, но чуждую сует,Но славу чистую, в которой пятен нет.И я желал себе читателей немногих,И я искал судей сочувственных и строгих;Пять-шесть их назову, — достаточно с меня,Вот мой ареопаг, вот публика моя.Житейских радостей я многих не изведал;Но вместо этих благ, которых бог мне не дал,Друзьями щедро он меня вознаградил,И дружбой избранных я горд и счастлив был.Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;Но память их жива: они мое зерцало;Они в трудах моих вторая совесть мне,И вопрошать ее люблю наедине.Их тайный приговор мне служит ободреньем,Иль оставляет стих «под сильным подозрением».Доволен я собой, и по сердцу мне труд,Когда сдается мне, что выдержал бы судЖуковского; когда надеяться мне можно,Что Батюшков, его проверив осторожно,Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;Что сам бы на него не положил запретСчастливый образец изящности афинской,Мой зорко-сметливый и строгий Баратынский;Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,Не часто эти дни мне падают на долю;И восприемникам большой семьи моейНе смел бы поднести я многих из детей;Но муза и теперь моя не на безлюдьи,Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,Которых признаю законность и права,Пред коими моя повинна голова.Не выдам их имен нескромным наговором,Боюсь, что и на них посыплется с укоромГрад перекрестного, журнального огня;Боюсь, что обвинят их злобно за меняВ пристандержательстве моей опальной музы —Старушки, связанной в классические узы, —В смешном потворстве ей, в пристрастии слепомК тому, что век отпел и схоронил живьем.В литературе я был вольным казаком, —Талант, ленивый раб, не приращал трудом,Писал, когда писать в душе слышна потреба,Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,И не давал себя расколам в кабалу,И сам не корчил я вождя в своем углу...1854 (?)