В классе пятом-шестом Кузьма на многие годы обогнал в развитии своих сверстников. К этому времени он считался одним из лучших педагогов в Моздоке. Преподавательская работа у него не переводилась. Странно и приятно было видеть шестнадцати-, семнадцатилетнего юношу, твердо и уверенно стоявшего в жизни, как говорится, на своих ногах. У него была квартира из одной комнаты, необыкновенно чистой и какой-то пахучей. Пахла она чистотой, прилежанием, порядком… я не знаю, чем еще, но бывать в этой комнате составляло истинную радость. В одном углу стояла кровать, очень бедная; в другом – этажерка с книгами. Каждую из этих книг Кузьма подолгу облюбовывал, месяцами собирал деньги, чтобы купить. Потом откладывались пятаки и копейки на переплет… Все книги были однообразно переплетены, стояли чинно, завешанные кисейной занавеской… Кузьма имел и убеждения: он был толстовцем, но с одной значительной поправкой: он считал необходимым противиться злу. В этом пункте он не разделял взглядов яснополянского графа.

Мы, его младшие и старшие друзья, плохо разбирались в учениях Толстого. Да и объяснения самого Кузьмы проходили как-то мимо ушей. Но мы несомненно гордились тем, что вот, дескать, какой у нас образованный друг! Мы особенно гордились тем еще, что Кузьма был чистокровный кавказец, а учился лучше всех и знал (как мы были уверены) больше всех…

Другой из упомянутых мною друзей, Никита К., собственно говоря, не может быть назван другом. И это потому, что был он необыкновенно гордым, замкнутым и нелюдимым человеком… Он имел врагов, поклонников и знакомых. А друзей, настоящих друзей, не имел…

Никите было в то время (1912–1914 гг.) лет двадцать с небольшим. Он учился когда-то и в реальном училище, и в семинарии, и еще где-то. Но ни одно учебное заведение не закончил. Он был чуть пониже среднего роста, но казался маленьким, во-первых, потому, что имел на спине небольшой горб (который его отнюдь не уродовал), и, во-вторых, потому, что голова его, увенчанная страшнейшей шевелюрой, как-то непропорционально много забирала внимания и уменьшала всю остальную фигуру. Несмотря на горб, Никита ходил с гордо закинутой головой. У него был, между прочим, какой-то поистине чайльд-гарольдовский черный плащ, который он очень ценил и одевал в исключительных случаях. Плащ этот придавал мрачный зловещий оттенок всему облику Никиты, и без того не слишком располагающему к себе. Но именно такой-то эффект и был нужен ему… Никите казалось, что он – «печальный демон, дух изгнанья»; что он тот, «кого никто не любит и все живущее клянет»… Одним словом, он был в духе Байрона и Лермонтова. Байрон, Лермонтов и Шекспир были любимыми авторами Никиты.

В высшей степени досадно, что не сохранились у меня записи впечатлений от его поэм, мистерий и трагедий. Кроме того, я не могу себе простить, что по неразумению своему недостаточно внимательно присматривался в свое время к этому удивительнейшему человеку. Сейчас, когда в памяти моей накопилась не одна сотня встреченных в жизни лиц, из коих некоторые играли во время революции значительную роль и потому могут быть признаны «крупными людьми», я вижу, как любопытен и редкостен был Никита, и как стоило, тысячу раз стоило посвятить ему в свое время больше внимания… Но теперь уже поздно жалеть, он мертв.

Итак, Никита был одинок и демоничен. Кроме того, он был поэт. Его стихи говорили о каких-то необыкновенных бурях, грозах, ужасных грехах (в духе Данте). Главным героем его произведений был, конечно, он сам. Но в каких разнообразных видах!

Никита читал героические трагедии в подлиннике. Они произвели на него свое неотразимое впечатление. И вот, иногда героем мистерии являлся рок в образе кого-либо из персонажей Гомера… Только теперь я сознаю всю необыкновенность того факта, что в Моздоке, где-то далеко на краю света, жил человек, малообразованный, из нищенски-бедной семьи, который увлекался Байроном и Шекспиром.

Я думаю, что во всей Терской области едва ли нашелся бы десяток лиц, которым сродни был Шекспир.

А Никита, можно сказать, бредил этим гениальнейшим драматургом. И еще одно странно: вокруг Никиты не было ни одного человека, который мог бы – не говорю разделить, но хотя бы понять – его восторг. И он все-таки не изменял своим внутренним интересам, он предпочитал одиночество и молчание… Правда, порою ему необходимо было высказаться хоть перед кем бы то ни было. И вот тогда он был особенно интересен. Он удалялся со своими слушателями в лес или отдаленный угол рощи, и тут открывал себя. Не каждый допускался к такого рода беседам-проповедям или беседам-откровениям – не знаю, как лучше назвать.

Мне пришлось раза три-четыре побывать на них… Вспоминаю разговор как раз о Шекспире.

Перейти на страницу:

Похожие книги