— Нет. Я ж тебе сказал. В данный момент ты мешаешь Туранову. Я ж помню наше собрание в мастерских, Степан Андреевич. Тебе невыгодно, чтоб люди подумали: вот Куренной сколько лет хозяйствовал, а толку ничего, одни долговые миллионы, а Туранов пришел и все повернул. Вот и сеешь сомнение, где можешь. А зря. Ты ж местный, ты ж на этой земле рос. Тебе б веру турановскую принять.
Поздно веру менять, — буркнул Куренной и встал, — выходит, провожаешь меня?
— Выходит, так. Пока есть возможность самому… Чую я, что скоро и впрямь вы с Иваном Викторовичем на одной дорожке сойдетесь. А он, как ты сам понимаешь, может и покалечить, не глядя на твои кулаки.
Степан Андреевич не торопясь натянул полушубок, поискал шапку. Усмехнулся:
— Наслушался я нынче от тебя… А вот обиды нету. Чего бы это, а?
— А чего тебе на меня обижаться-то? Лишнее сказал или как? Все ведь с твоими мыслями схоже, только прямо я все сказал, Степан Андреевич. Без хитростей, хотя мне, прямо скажем, и не хочется с тобой расставаться. Мужик ты неплохой, по-своему даже мудрый. Только скажу тебе вот что: время сейчас такое, что надо определяться. Сейчас шатко-валко не проживешь. Другие оценки пошли. Было б жалко, если б ты не понял этого.
Куренной молча повернулся и вышел. Крыльцо заскрипело под его грузными шагами, через минуту взвыл мотор. Николай стоял в прихожке, прислонившись к полупустой вешалке. Начала побаливать голова.
Маша выглянула из комнаты:
— Ну чего стал? Нетоплено там… Простынешь… Значит, опять не выдержал? Оно тебе нужно? Сопел бы себе в усы.
— Не отпустил еще. Сказать должен был. Ведь все вокруг думают про одно и то же, а молчат. Да он ко мне и шел за этим, если хочешь знать. И уважаю я его как человека. Если б не уважал, тогда другой вопрос. А так не могу. Не имею права.
Заскрипело крыльцо: шел играть в шахматы Сучок.
18
— Ситуация такая, — сказал Морозов, — комбинат отказывается от предъявления иска к Корневу. Стоимость похищенной или пропавшей мебели возмещена родственником Корнева. Полагаю, что в этих условиях затянувшееся расследование всей этой истории с креслами необходимо закончить. Оно тяжелым грузом висит на нас. Эдуард Николаевич сделал все возможное, чтобы придать динамизм расследованию, и во многом благодаря его стараниям у нас сейчас есть возможность подвести черту под всей этой историей, причем на самых законных основаниях.
Ладыгин сидел за столом нахохлившись. Из рукавов казавшегося просторным форменного пиджака торчали его худые желтые руки. Над седыми кустистыми бровями темнела родинка; когда Прокофий Кузьмич начинал волноваться и сердиться, он пальцами почесывал вокруг нее лоб, и этот признак знали уже все. Сейчас руки лежали неподвижно на стопке бумаг.
Рокотов сидел за приставным столиком напротив Морозова и разглядывал мелкие трещинки на потускневшем лаке. Все в кабинете прокурора было давним, сейчас уже не модным: и тяжелые деревянные шкафы, и массивные стол со стульями, и даже выгоревшие бархатные портьеры, каких сейчас наверняка не найдешь во всем городе. Все кабинеты уже давно были переоборудованы на современный лад, и только Прокофий Кузьмич запрещал модернизировать свой.
Эдька, как и многие в прокуратуре, знал биографию шефа. В ней было все, что казалось олицетворением минувшей эпохи: и Магнитка, и Испания, и руководство разведкой партизанского соединения в войну, а затем уже, к сорока, вечерний юридический факультет, работа рядовым следователем в российской глубинке и трудная карьера районного прокурора. Ладыгин не умел улыбаться, так казалось Эдьке, и в первые месяцы работы он не понимал, почему у этого человека столько друзей. Везде, где ни бывал Рокотов, ему обязательно говорили: «Прокофий Кузьмич? Как же… Тут вы можете быть спокойны, с таким начальником работать можно». Несколько встреч с Ладыгиным не дали подтверждения такому мнению об областном прокуроре, и Эдька уже начинал считать, что шеф для разных людей, вполне естественно, должен быть разным, но все чаще отдавал себе отчет в том, что пока единственное привлекательное в Ладыгине — это его биография. Морозов был гораздо живее, демократичнее, доступнее, что ли. К нему можно было зайти, не боясь окрика или сурового пронизывающего взгляда, он понимал слабости молодых, вероятно, потому что сам не так уж далеко ушел от их возраста. С ним было легче. Ладыгин оставался чем-то далеким, почти заоблачным, нечто похожее на памятник, на символ. Немного тревожило Рокотова то, что такие люди, как Антон Матвеевич Нижников, предпочитали иметь дело с Ладыгиным, обходя Морозова. Этого пока что Рокотов понять не мог, относя все за счет возрастных особенностей Антона Матвеевича, ведь любому понятно, что старика обязательно тянет общаться с ровесниками, с такими же стариками. Однако довод этот был не совсем безупречным и принимался в качестве временного, предполагавшего дальнейшее осмысление поступков и Ладыгина, и Морозова.