У Петилия захватило дух от собственной смелости. В этот момент он мнил себя Радамантом, возникшим из мглы подземелья, чтобы свершить суд над пороком в его земном обличье. Ему мерещилось, будто его рука сжимает меч Ганнибала, и он жаждал вонзить оброненное пунийцем при Заме оружие в спину ненавистному Сципиону, который в тот момент и в самом деле повернулся к нему спиной, отвечая на вопрос кого-то из друзей. Велик был сейчас боевой дух Петилия, и потому он разом выпалил обвинение подсудимому. Правда, объявив Сципиона государственным преступником, он невольно замолк и втянул голову в плечи, ожидая, что с вершины Капитолия грянет разящая молния Юпитера, но, пережив несколько ужасных мгновений, приободрился пуще прежнего и приступил к обоснованию высказанного обвинения. Суть его паутинообразных рассуждений сводилась к следующему: Антиох все время был подозрительно благорасположен к Сципиону, он подозрительно мягко обошелся с его пленным сыном, подозрительно безвозмездно вернул его отцу и получил подозрительно мягкие условия мира. В том, что договор с царем был рассмотрен в сенате, одобрен народным собранием и окончательно заключен сенатской комиссией из десяти легатов, усматривать что-либо подозрительное Петилию не было резона, и потому об этом речи не велось. В завершение Петилий потребовал назначить Сципиону штраф, выражавшийся многозначной цифрой. В таком противоречии между обвинением, квалифицировавшимся как измена Родине, за которую полагались смертная казнь или изгнание, и мерой наказания, состоящей в уплате денежной пени, просматривался пропагандистский характер всей акции и угадывался дух фальсификации, но народ понял это гораздо позже, а в тот момент было не до раздумий и анализа, поскольку требовалось кричать и размахивать руками.
При всей беспринципной агрессивности Петилия и его жажде добиться славы любой ценой, обвинительная речь далась ему нелегко. За этот час, проведенный на рострах, он словно совершил кругосветное путешествие и стократ претерпел все злоключения Одиссея. Несмотря на молодость, Петилий помнил Пуническую войну, и вместе с мочою грязных пеленок кожу его пропитал страх перед Ганнибалом, а фигура Сципиона представлялась ему и вовсе мифической. Он и сейчас трепетал, как сухой лист на осеннем ветру, при упоминании об Африке, означающей для него Плутоново царство, кишащее кровожадными чудовищами, которыми его пугали в детских сказках, потому каждый раз, называя своего врага, он невольно заикался, доходя до его почетного имени, и никак не мог вымолвить слово «Африканский». Лишь звание народного трибуна, окрыляющее даже пресмыкающихся, да напор молодости, не отягощенной мудростью жизненного опыта, позволили ему кое-как довершить речь и слезть с трибуны без помощи передних конечностей.
Однако, оказавшись в кругу своих вдохновителей, ощутив запах пота, исходящий от их крепких плебейских тел, он пришел в себя, осознал грандиозность свершенного подвига и безмерно возгордился. Прочтя его настроение по пылающему восторгом и азартом лицу, кто-то из друзей Сципиона достаточно громко бросил в его сторону: «Поджечь Рим — дело, конечно, более достопамятное, чем храм Дианы в Эфесе, да только у нашего оратора явно запала маловато».
Разгоряченный словесной дракой, Петилий тут же хотел ввязаться в — кулачную, дабы бицепсами восполнить недостаток остроумия, но тут Сципион Африканский вышел на передний план в прямом и переносном смысле слова и начал неспешно подниматься на ростры. Он восходил на трибуну походкой императора, намеревающегося вершить суд, и оттого плебс почувствовал себя проштрафившимся легионом. Все стихли и как бы по волшебству замерли в тех позах, в которых их застало завораживающее предчувствие кары. Застыли зачарованные драматизмом момента и оба Петилия.
Этого мгновения хватило для того, чтобы вечность поставила незримый заслон, разрубивший время на прошлое и будущее. Только что произошедшее, как и предшествовавшее ему, уже не имело значения, ибо все определял наступающий миг. Сейчас истерзанный страстями народ в равной мере был готов, ринувшись на ростры, задушить Сципиона, и, бросившись ему в ноги, молить его о прощении.
Сципион основательно устраивался на рострах. Приготовившись говорить, он еще продлил паузу и внимательно обозрел толпу.
Народ по-прежнему пребывал в замешательстве. Первое оцепенение, вызванное явлением принцепса, прошло, но люди недоумевали: глядя на претора, судей, обвинителей, писцов и прочих клерков, они видели суд, но, смотря на Сципиона, не видели подсудимого. Он был органически величав, как всегда, но при этом еще светился каким-то грустным торжеством. У них возникло впечатление, что они присутствуют при неком грандиозном погребальном обряде, однако им не дано было понять, кого хоронят в этот пасмурный день и с чем расстаются.
Наконец Сципион заговорил. Его голос зазвучал неожиданно мягко для такой суровой обстановки.
«Приветствую вас, квириты, — сказал первый человек государства, — сегодня для меня особый день».