— А вместо лавочника заведу себе любовника или куплю смазливого раба. а может быть, отдамся тебе, только уже совсем по-иному! Тогда у нас с тобою, возможно, что-нибудь и получится…
— У нас с тобою ничего не получится.
— Ну и не надо!
— Да и с рабом заминка… Ты же ненавидишь рабство, ненавидишь рабовладельцев, и вдруг сама туда же. Как это понять?
Сципион даже во тьме угадал ее удивленный взгляд.
— А что ты меня спрашиваешь? Я женщина, я умею только задавать вопросы, а уж вы, мужчины, потрудитесь найти на них ответы. Если вы не смогли справедливо устроить общество, то чего можно требовать от меня? Да, я буду пользоваться тем, что есть в вашем мире. Довольно пользовались мною, теперь настает моя очередь!
— Вообще-то ты заявляла час назад, будто пришла сюда отвечать на вопросы, а не задавать новые, вдобавок к тем, которые поставило твое поведение.
— Я и готова ответить на все вопросы, только по своей женской части.
— Отлично, сейчас последует вопрос по женской части. Ты хочешь иметь детей. Вполне резонно. Но ведь твои дети будут детьми лавочника, а вспомни, что ты мне вещала о своих порывах к высоким целям. Как понять такое противоречие, и можно ли его объяснить иначе как ложью?
— Никакого противоречия нет. Дети лавочника — это и есть мой порыв. Что же еще мне остается делать, ведь я не могу родить детей Сципиона?
У Публия потемнело в глазах. Ему, наконец, открылся мир этой женщины, мир темный, пошлый и отвратительный, ограниченный, однако, неприступными стенами, каковые она при всех своих талантах не в силах преодолеть. Следом за этим прозрением он уличил себя в том, что действительно относился к ней, как к рабыне, как к тому цветку в ее примере, который он сорвал, поставил в кувшин с водою, любовался им, холил его, заботливо менял воду, сочетал тень и свет, но не подумал о том, что цветок не имеет корня, а потому обречен засохнуть в его кувшине. В молодости у него дважды была возможность сблизиться с женщиной, зажегшей в нем первую и единственную, неистребимую страсть, но он не воспользовался ею. И хотя главной причиной, сдержавшей его, был государственный и нравственный долг, он все же учитывал и ее интересы, и не хотел ломать ей жизнь. Но о Беренике Публий не заботился иначе как в бытовом плане. Обрушившиеся на него беды заставили его сжаться, как сжимается от боли пораженный орган, он замкнулся в себе, отягченная личной драмой душа утратила способность парить над людьми, которые его окружали, и проникать в их внутренний мир. Поэтому Беренику он воспринял как небесный дар, как утешенье в своих несчастьях, а о том, что «дар» мечтал о собственном даре, и не подозревал. Именно тут наряду с душевной усталостью проявилось его скрытое в темной мозаике подсознанья отношение к ней как к рабыне, ибо рабовладелец, тем более нобиль, ни в коем случае не мог допустить мысль, будто рабыня способна мечтать о чем-то серьезном и не довольствоваться благоволением доброго хозяина.
Испытывая досаду от собственной близорукости и невозможности что-либо изменить даже сейчас, когда глаза его вроде бы раскрылись, Сципион постарался отбросить все мысли о Беренике, рабах и рабстве, а потому задумался в поисках другой темы, и нашел ее скорее, чем ожидал.
— А как же Эмилия позволила себе так поступить со мною? — спохватившись, удивился он.
— И все-таки ты меня любишь, Публий, — засмеялась резко меняющая настроение Береника, — целый час говорил обо мне и только теперь вспомнил о жене.
— Разве я мог бы устроить подобную гнусность в отношении нее? — продолжал Публий, не обращая внимания на колкость. — А ведь она когда-то любила меня больше, чем я ее.
— Она и сейчас тебя любит, но еще больше она любит власть и славу. С удалением в Литерн, твое значение упало для нее так же сильно, как и для римской толпы.
— Это понятно, но зачем издеваться надо мною, подставляя мне…
— Какую-то Беренику, — договорила за него она. — Так вот, Беренике она изложила свой замысел таким образом, что будто бы хочет с помощью красоты этой самой Береники пробудить в тебе интерес к жизни и вдохновить тебя на борьбу с болезнью. Себя же она при этом изображала подвижницей, идущей на самопожертвование ради мужа. Но сдается мне, что даже глупая Глория смекнула, в чем дело: Эмилия просто хотела отвязаться от тебя и улизнуть в Рим. Причем, не зная твоего вкуса, она нашла мне двух дублерш, дабы при богатстве выбора вернее погубить твое сердце.
— Что же ей делать в Риме? — удивился Публий и тут вдруг опешил от гадливого подозрения.
— А может, у нее там любовник? — задыхаясь от тошнотворного прозрения, с трудом выговорил он.
— У нее не может быть любовника: она слишком горда.
— А я, выходит, не горд, раз спутался с тобою?
— Ты не спутался, а влюбился. Это совсем другое дело.
— А она не может влюбиться?
— Ей не в кого влюбляться. Разве что Зевс сойдет с Олимпа и прольется на нее золотым дождем.
— Так, зачем ей Рим?
— Она ездит господствовать над своими подружками: знатными, важными и глупыми матронами, каковые не стоят волоса презренной рабыни Береники.
— И все?