Юноши обычно окружали Роша и слушали его притчи. Однажды он рассказывал, перебирая четки:
«Сотворен был только один человек. Это должно было служить указанием, что:
тот, кто губит хотя бы одну человеческую душу, разрушает целый мир, и кто спасает одну душу, спасает целый мир; не может один человек возгордиться перед другим человеком, говоря: мой род знатнее твоего рода; каждому человеку следует, помнить, что для него и под его ответственность сотворен мир».
— Рош, — спросил Ра, когда тот замолчал. — Может, где-нибудь есть еще другая планета, похожая на Голубую?
— Нет, ни одна планета ни в одной галактике, — решительно ответил Рош, — не может сравниться с нашим древним Домом.
— Но ведь ты учил нас, что в мире все совершенно и каждая планета по-своему неповторима. Должна же она рано или поздно повториться, если Вселенная действительно бесконечна!
Ра выделялся среди других юношей своей статью и красотой: волосы его были белы, как отражатель света, установленный на корпусе «Байса», а глаза сияли даже помимо его воли. Рош смотрел на него с невольным восхищением. И он когда-то был молод, и его, так же как Ра, тревожила судьба племени Странников. Он готов был умереть, лишь бы найти для своих собратьев покинутую некогда пристань. Но старейшины все реже соглашались на свободный поиск: «Довольно жертв! Тысячи храбрых юношей отправлялись в путь, веря, что Голубая еще существует. Никто из них не вернулся…»
— Не может быть, — твердил Ра, — чтобы мы были одиноки в космосе. Я чувствую, есть люди, готовые протянуть нам руку.
— Разделяю твое чувство, Ра, но старейшины будут против.
— А ты? — Ра посмотрел на Роша в упор. — Ты-то за! Давай вместе убедим их! Ведь ты сам говорил, что нет такого, чего нельзя было бы постичь умом.
«Вот они, всходы моих семян, — думал Рош, — я сам их посеял».
— Хорошо, — сказал он, — попробуем.
В ту ночь Нояху приснилось много-много света, чистого и прозрачного, как вода в реке его юности. С неба, словно семицветный мост, падала к его ногам радуга. Ноях видел себя стоящим на склоне горы Лубар, и по земле, сверху донизу, стелились пышные зеленые кусты. Из кустов свисали янтарные грозди, и в каждой ягоде их, переливаясь, играло солнце. Очарованный Ноях смотрел на это диковинное растение, которому он, впервые после Адама, должен был наречь имя, и сердце его ликовало: он, Ноях, первый в новорожденном мире засадит его черенками своей души. Это будет воистину мирная земля, где звери опять будут жить в согласии и брат не прольет крови брата. Любовь и счастье будут царить на этой цветущей земле.
Люди — не одного ли дерева листья?
— В добрый час, — шептал он сквозь сон, — в добрый час…
Рае
Суламифь проснулась среди ночи от томительного напева, раздавшегося в ее сне.
«Вот и пришел час», — подумала она.
Встав с постели, она зажгла свечу и как была, в длинной, до пят, рубашке, подошла к зеркалу.
Большое прямоугольное зеркало, запыленное тоской, напоминало запертую дверь, через которую ушли когда-то в вечность прошлые поколения.
Слабый обморочный свет свечи упал на поверхность стекла, вцепился в завесу тьмы, разодрал ее надвое. Старуха, похожая на высохшую яблоню, вдруг шагнула вперед, к Суламифи. Ее желтое сморщенное лицо походило на клочок пергаментного свитка, сохранившего лишь конец некой древней истории.
Суламифь стояла у зеркала, вглядываясь в пустые глаза старухи, словно в колодец, где не осталось ни капли воды. «Да, — кольнуло в сердце, — пришел час».
Испуганная тень вздрогнула, скользнула по потолку и забилась в угол комнаты. Старуха повернулась спиной к Суламифи и утонула во тьме.
Суламифь вернулась к постели и вытащила из-под изголовья кусок сложенного белого полотна.
Не впервые собиралась она в последний путь. Но где там — жизнь ее не отпускала. Она — женщина, мать — тянула за собой, как бечевщик, золотую нить поколений. Сколько раз эта нить рвалась, и кому, как не ей, надлежало терпеливо связывать исцарапанными в кровь пальцами разорванные концы, чтобы пить поколений вилась дальше! Сколько таких окровавленных узлов можно насчитать на этой древней нити! Тяжелые испытания выпали на долю ее детищ — ее плодов, то сладких, то терпких, которые зрели под ее сердцем долгие месяцы, прежде чем увидеть солнце. Суламифь хорошо знала цену материнским мукам и материнскому терпению. Но что может быть выше в этом мире той благословенной минуты, когда затрепещет между обессиленных коленей живой комок плоти и с искусанных губ сорвется самая святая молитва: «Мое дитя, мой бог!»