Надо многомудрого тёртого жизнью мужа послать, чтоб был княжичу и отцом и матерью. Не каждый боярин может так просто сняться с места, оставить свой двор, хозяйство, и отправиться с семьёй в такую глушь. Ратибора? Он мне здесь нужен. Станислав стар для такого дела. Орогоста? Дмитрия? – задумчиво перечислял князь своих передних мужей. – Каждого, будто от сердца отрываю. Ведь они воеводы, и самое им место здесь, в Переяславле. Что делать, матушкаголубушка?
– Моё ли бабье дело мужнины дела рядить? Как изволишь, так тому и быть.
– А где дела княжьи, а где семейные, кто знает?
– А ты пошли с Юрушкой боярина Георгия, коли уж деваться некуда.
– Симонова сына? – Владимир задумался. – Он муж надёжный, но молод. Какой из него пестун и посадник? Ему самому ещё многое надо познавать в жизни.
– Но ты же сам говоришь, Ростов – глухомань. Для вятших мужей это была бы ссылка, а для молодого боярина – возможность послужить князю и добиться большей милости. Гюрги двадцать лет, а степенностью вятшему мужу не уступит. А наш-то Юрги, как ему рад, так и липнет к нему. Значит, есть между ними что-то доброе. Может, судьба?
– Всё так, душа моя, но молод, зело молод боярин. А наш сын ещё совсем дитя. – «А может, это и к лучшему?» – подумал он. – Надо помыслить, поговорить с ним душевно, по-домашнему. Жена у него только что родила, куда же он её потянет за собой в дальний путь?
– О жене с младенцем я могла бы попещись.
Евфросиния вдруг отвернулась, задумалась с грустью.
– Ты чем-то опечалена? Понимаю, тяжко тебе расставаться с нашим Юрушкой.
– Конечно, не в радость. Млад он зело. Но всему приходит время, и расставанию тоже. Мне сейчас вспомнилась сестра твоя Евпраксия. Худо ей живётся на чужбине. Недобрые слухи по Киеву бродят. У нас в Переяславле пока ещё помалкивают.
– Знаю, – нахмурился Владимир. – Мачеха моя, Мария, зело переживает. Не всё, что говорят, правда. Но многое верно. Однако воевать с императором Генрихом мне не по силам.
– А тебе, откуда известно, что верно, а что нет?
– Я князь, и потому мне ведомо многое, что не ведомо простой чади.
Владимир сидел, глубоко задумавшись.
– Не огорчайся, ежели чем-то досадила тебе. Ведь между нами никогда не было потаённых помыслов, – пыталась оправдываться Евфимия, думая, что она опечалила мужа неосторожным словом.
– Нет, голубица моя, я просто задумался о несчастной сестре. Тяжкая досталась ей доля. Поговорить бы с германским зятем по-нашему, сказал бы я ему крепкое слово. Но не то нынче время. Княжьи усобицы ослабили Русь. Это понимают не только в Степи, но и в Европе. Потому и обходятся с нами, как с холопами. А сами-то, каковы! Этот блядолюбец Генрих ни Божьих заповедей не ведает, ни чести своей не блюдёт. Все эти, германцы, фрязины, погрязли в грехе содомском, а нас благородству поучать норовят.
– Что ты такое говоришь, Владимир?
– Нет у латинян ничего святого, потому православные и смотрят на них, как на поганых, – Владимир смутился, посмотрел исподлобья на жену. – И впрямь наш разговор зашёл не туда, куда надо. Вот покончим с братней усобицей, и латинян заставим кланяться Руси с почтением, и половецкие ханы будут трепетать перед могуществом Киева.
Евфимия снова подняла укоризненный взгляд на мужа.
– Ты, Владимир, как дитя малое. Ужель не разумеешь, что князей наших никогда не примирить друг с другом? Гордыни-то сколь в каждом. Никто из них не смотрит на Святополка, как на отца-заступника и судию. Нешто старший в роду-племени княжьем должен быть таким своекорыстным и не пещись обо всей Руси? – Евфимия замолчала, нахмурилась. – Ну вот, опять ты меня, бабу, втянул в мужской разговор.
Владимир от души расхохотался, привлек жену к себе, обнял.
– Голубица моя, ты ведь мой первый советник. Твой ум мыслит иначе, чем у моих воевод. У них удальства много, а мудрости – ни на резану. – Уловив строгий с укоризной взгляд жены, Владимир поправился: – Ну, не обижайся. Вернёмся к нашему разговору о посаднике. Твой любимец Георгий всем хорош. Нынче же кликну его и поговорю о делах ростовских. Будешь довольна, что наш Юрий в надёжных руках.
И вот, молодой боярин предстал пред очами князя.