— Как славно у Мурада идут дела! — заверещал во тьме тоненький голосок. — Даже к опаснейшим преступникам подселяют. Зиндан скоро лопнет. Значит, свобода? Каменная стена, говоришь? А камень не бычий пузырь? Но ведь и падишах не море и даже не бочка. Поверь шуту, в наши дни если можно верить, так только шутам. Поверь мне, шуту, падишах скоро лопнет, как непробиваемая стена зиндана, как бычий пузырь, как взбесившееся море, как бочка. И когда он лопнет, я получу свободу, ибо следующий падишах тоже будет нуждаться до поры до времени в шутках, а значит, и в шутах… Что же ты молчишь? Ах да, чтобы заговорил ты, должен умолкнуть я. Но я не могу умолкнуть, ты первый мой слушатель за последние десять лет. Впрочем, я выступаю перед крысами. Приходится, друг мой. Самое удивительное — они слушают меня. Ну что ты содрогаешься? К ним нельзя привыкнуть первые полгода, а потом без них — как без дорогих гостей… Ах как я устарел! Ты ни разу не рассмеялся, а ведь за каждую мою шутку мне платили золотом. Когда шут прибегает к султану и кричит: "Мне жарко! На улице снег! Как мне жарко!" — ему платят медное пара, а мне платили золотом… Ты, конечно, хочешь знать, как я шутил? Вот одна из моих шуток, прославившая Коготь Таракана во взки веков. Я прячусь в самом тайном переходе Сераля под лестницу. Сижу. Долго сижу. И жду падишаха. Надишах у своей первой жены. Но вот он шествует. Ближе, ближе. Я выскакиваю и шлепаю его по заднице. Изо всех сил, звонко по падишахской заднице. Падишах немеет. Сначала от ужаса — покушение? Потом — при виде меня — от гнева. Но ведь я шут. На меня гневайся не гневайся, и тогда падишах изрекает: "Коли ты меня тотчас не рассмешишь, я повешу тебя за пупок". — "Твое величество! — я воплю в глубочайшем отчаянии. — Смилуйся! Я думал, что это идет твоя жена!" Падишах от смеха садится рядом со мной на ступеньку лестницы. Меня осыпают золотом. За что? За то, что, если бы падишах но засмеялся, я трепетал бы на своей пуповине, как паук на наутине. На этом свете, дружок, платят за страх. Мало страха — мало денег. Однажды падишах не засмеялся, и я здесь.
— Эй, шут! — крикнул надзиратель. — Ты поговори с ним, поговори. Он поймет тебя не хуже крысы. Он урус. Повесели его, а то ему скоро предстоит распрощаться с головой.
— Хи-хи-хи-хи! — завизжал шут, заходясь от смеха.
"Ради чего я должен принять смерть мученика?" — терзал себя Порошин.
Карлик-шут умаялся верещать и спал, как собачка, положив седую большую голову на кулачки.
"Ради казацкой чести? Но я в казаках недели не был. Ради имени Христа? Но к чему тогда бог осветил мой разум светом знания?"
Его вытащили из ямы до восхода. Шут спал или притворялся спящим.
Паломники стояли во дворе перед плахой, два палача готовили топоры.
— Все вы, как лазутчики, будете преданы смерти! — объявил субаши. Бостанджи-паша на всякий случай поторопил казнь, как бы кто из судей не занялся разбором дела паломников. — Помилованы будут те, кто примет ислам!
— О господи! Верую во Христа! — Старец сорвал с груди крест, поднял его над головой и сам пошел к плахе. — Богородица, дева, радуйся! Прими душу! Защити!
Сверкнуло лезвие топора. Скок-скок — катится голова по дощатому помосту.
У Порошина потемнело в глазах, шагнул вперед, сорвал крест, бросил на землю:
— Примите меня, примите в ислам! Верую в аллаха, в преемника его на земле пророка Магомета! Примите, умоляю! — и все это на чистейшем турецком языке.
Тюремщик с надзирателем переглянулись. К Порошину подошел мулла.
— Чтобы быть настоящим мусульманином, нужно сделать обрезание.
— Обрезание? Да, да! Обрежьте меня! Скорее.
Федор сделал такое откровенное движение, что мулла поморщился.
— Сукин сын, как за жизнь-то свою поганую цепляется! — крикнули паломники Федору.
Он не оглянулся. Уходил с муллой. Один. У него подгибались ноги: "Господи, неужто уцелел?"
"Но ведь я должен был выжить, — вдруг вспомнил он Азов и есаула Наума Васильева, — я должен был выжить не ради себя, но ради Войска Донского. Я — хранитель государственной тайны".
Бостанджи-паша рисковал. Он три раза подряд обыграл падишаха в нарды, и два из них с марсом — постыдный проигрыш. Мурад покусывал губы, и тогда бостанджи-паша проиграл. Да как проиграл! Большего проигрыша в нарды не бывает: с домашним марсом. Мурад рассмеялся, он пересилил невезение, саму судьбу пересилил.
— О великолепнейший! — бросил первый пробный камешек Мустафа-паша. — Я все эти дни думал о судьбе великого муфти.
— Если ты заговорил, значит, придумал.
— А что, если великий муфти, Хусейн-эфенди, исполняя волю аллаха, совершит хадж?[57] Хадж — опасный подвиг. Дикие бедуины подстерегают караваны.
— Говори ясно и коротко.
— Я пошлю за ним троих, а за тремя — пятерых. Трое на одного и пятеро на троих. Местные власти арестуют последних за убийство…
— Это лишнее, но пусть за всем проследит еще один, весьма посторонний человек, который ничего не поймет, но сможет свидетельствовать о совершившемся.