Незаметно втащились в какой-то польский город. Только пристали к перрону, посыпались из него солдаты. Зелень там-сям перемежалась уголками зданий, вились высоко стрижи; повсюду толклись вездесущие поляки, предлагая булочки, батоны – свежеиспеченные, разносящие ароматный запах. Они же и проворно скупали носильные вещи. Одно другому не мешало.
Глянул Антон получше на вокзал городской – и, догадавшись, ахнул: ба, да это ж город, где квартирует их часть! Узнал его… Ну, фантастика! Ведь именно отсюда нынче утром он уехал… На сердце заскребло слегка.
Кстати, здесь недолго простояли – к лучшему.
Да, увы, его опять подвели свойственные молодости наивность, неосведомленность и нетерпеливость в стремлении к желанному. Скоро – уже на следующей остановке – выяснилось, что их только доставили к свободному сборному лагерю (это, если не ошибиться, в 12 километрах от Грудзёнза). И то: погрузив на машины имущество свое, они колонной, а потом вразбивку, пеше прошли до лагеря с десяток километров и часть дороги – по очень тяжелому, очень мелкому наносному песку, среди сосен, когда их накрыл дождь. На марше сержант Миронов будто бы по старшинству вновь присматривал за Антоном. Антон, придерживаясь его тоже, говорил ему о том, что хотел бы в Москве учиться, только сначала заедет домой, во Ржев; а тот как-то насупленно-неодобрительно молчал, ровно считал, что он намеренно вешается ему, москвичу, на шею – подговаривается…Что же тогда могло так связывать с Антоном?
В сборном лагере, из десятков тысяч поступающих сюда воинов, ждущих демобилизации в бесчисленных длинных бараках, формировались уже конкретнее – по городам и срокам – поезда. Предстояло ведь подготовить, рассортировать и перевезти на огромнейшие расстояния несколько миллионов советских солдат, скопившихся в Европе.
По-своему текла налаженная лагерная жизнь со всеми службами. Все поочередно несли караул, дежурство, чистили на кухне овощи, убирали помещения и территорию; на больших площадках под открытым небом часто давались концерты, демонстрировались фильмы, киножурналы. И Кашину запомнился увиденный здесь фильм «Давид Гурамишвили», очень пластичный, выразительный. И также был разговор бойцов после просмотра журнала о Потсдамской встречи Сталина, Черчилля (затем Эттли) и Трумэна. Один из них говорил, точно выражая наше общее мнение:
– Какой-то желчный он, Трумэн, хоть и улыбается, холеный. Не нравится он мне – подведет под монастырь!
– Что ж ты хочешь от него: крупный капиталист! Но, брат, дружить-то надо всем ради мира и спокойствия. И капиталистам – с нами.
Иной раз приятно, как в детстве, грелись у входа – у южной торцовой стенке – на ласково теплом солнышке.
Наконец, спустя примерно неделю, настал черед отправки московского поезда. Опять протопав десяток километров, разобрали свои сваленные, условно помеченные мелом вещи и разобрались сами по теплушкам. Кашину с Мироновым снова достались верхние нары.
Устроились, кончилась возня. Вагон дрогнул знакомо. Ура!
XXVII
Антон помнит, как пока стояли неизвестно почему на какой-то станции очередной, по вагонам разнеслась взбудоражившая всех новость: «А знаете, ребята, там, в головном вагоне, ведь едут и наши знаменитые на весь фронт фронтовые сестрички-спасительницы… Да, да, эти самые… Пойдем, поклонимся им»… Их запросто и вместе с тем уважительно-ласково называли по именам и фамилиям, точно общих одноклассниц, но с редким уважением и преклонением перед их безмерным подвигом и мужеством по спасению жизней раненых воинов. Началось буквально паломничество мужчин туда, к женскому вагону. Для солдат, спасенных этими хрупкими медицинскими сестричками на поле боя, был легендарным подвиг их, и они, фронтовики, теперь хотели посмотреть на своих боевых подруг, право, с большим любопытством, нежели на кинозвезд. Ибо лишь теперь могли получше разглядеть своих героинь – тогда-то было не до этого: были ранены и без памяти даже, и поэтому-то не смогли вовремя сказать тем «спасибо». Антон помнил: одна из них прогуливалась вдоль путей (со своей подружкой) на костылях – без одной ноги. Глядя на нее и думая о чем-то, напряженно курил ветеран. А вокруг были мирные запахи, кислый запах каленого железа. По краям насыпи еще лезли белые ромашки.
Не забыть и того, как потом их эшелон аккуратно, замедляя ход до минимума, вползал на бесконечный, возвысившийся над широкой Вислой, воздвигнутый временный деревянный мост, который так ощутимо покачивался под вагонами, скрипел, – видны были по сторонам теплушки лишь торчащие обрывки брусков, досок. А некоторые бойцы сидели прямо на полу теплушки, в проемах дверей, свесив ноги и болтая ими в воздухе, что малые дети, играя в бесстрашие, когда уже не нужно применять оружие и не идешь вперед под градом вражьих пуль, осколков. После этого, казалось всем, проехали какой-то важный рубеж. И поезд заторопился будто.
Это незабываемо.
Тлел летний предвечерний час. А вагоны все катились с лязгом, с ветерком, раздувая травку легкую, живучую на польской сторонушке, и дробно колесами стучали-перестукивали на тягучих гладких рельсах.