Этот утренний этюд с фиолетовым снегом на заливе и перевернутыми лодочками с красными днищами Меркулову не понравился, хотя и нравился по фактуре, т.е. по объектам, изображенным в нем: маяку, лодкам и лесу. Что было близко ему, как бывшему матросу траулера. Но он не мог бы подписаться под этим, если бы с него потребовали такую подпись, потому как живопись он не понимал – ему лишь казалось так на взгляд: его отталкивала в этюде какая-то конфетность, яркость, которую следовало притушить. Кашин не согласился с ним. Сказал, что нужно лучше знать природу его творчества; художник убеждал, что подчас в живописи этого недостаточно: тогда нужно вовсе забросить ее несчастную. И прежде, чем судить о ней, надо посмотреть внимательней на предмет ее изображения: природа порой своими красками ставит живописца совершенно в тупик.
– Уж насколько я художнически засматриваюсь на нее, да и то поражаюсь иногда какому-то яркому явлению, – сказал Кашин. – Живописность необыкновенная. Да, копировать ее нельзя. Наяву-то был еще фиолетовее снег на заливе, но я испугался его воспроизвести на картине. А потом, посуди: плоская линия горизонта, бело-желтый маяк из алюминия – мартовское беспросветное утро с моросящим дождем, только над горизонтом чуть отбитое небо желтизной – такие краски и создают впечатление конфетности, т.е. детали диктуют такой цвет, мазок кистью. Поставь вместо маяка серо-черный сарай серовский – и все сразу станет на свои места. Но почему ты, Максим, отказываешь мне в эксперименте? Я не должен тебе показывать этюдную вещь… Недоработку, считай…
– Нет, должен, считаю, – упорствовал Меркулов. – А как же ты будешь выслушивать критику? Ведь для зрителя истина дороже всего.
– Но это же этюд, проба; тут я экспериментирую для себя – это не готовая для просмотра вещь. Я не должен ее показывать публике. Это – как фуги Баха. Работа для себя. И я должен и так и сяк писать. Как ты тогда относишься к полотнам импрессионистов? Скажем, к Клодту Мане…
– Мне не показались его картины очень яркими. И Ван-Гог не столь ярок.
– А потом, знаешь, мы смотрим на этюд не оформленный – не в рамке и не на стене, соответственно покрашенной, – а это много значит.
– Антон, я сказал, что я в живописи не разбираюсь шибко, но истина, как говорил Сократ, мне дороже всего. Не ведаю, как полнее сформулировать свою мысль. Вот в литературе – другое дело. Однако и здесь возможен субъективный взгляд: каждый по-своему все понимает.
Они шли с разговором вдоль залива, и Кашин говорил:
– Вот, взгляни, сколь контрастны сосны – черно-черные, угольного цвета (от дождя) стволы и переход к ярко оранжевому верху и ветвям.
– Да, они словно опалены пожаром, – соглашался Меркулов.
– И потому ярче зеленеет крона на фоне этой черноты. А березы тоже какие-то коричнево-черные, обомшелые, напряженные. Напиши так – ведь не поверит никто. Освистят. И каждая сосна, каждое дерево имеет свой норов, характер. Каждое строение. Прямой линии нет ни в чем.
– Да, она глазами не воспринимается. Линия это предел чему-то. А предел нам совсем не нужен. Не по душе. Хочется выйти за нее.
– А куда, Максим?
– Куда тебя несет.
– Ну, это что-то несуразное, по-моему.
– Да, и меня несло. Каюсь.
– Что: она, горькая?
– Даже барматуха. Было: дошел до этого.
И он охотно поведал о том.
Первый признак алкоголизма наступает тогда, когда человек перестает следить за информацией. В небольших городках продают вино «Барматуха» – оно даже не в бутылках за печатями, а в каких-то трехлитровых банках и очень дешевое. Копейки четыре. И вот за этой «Барматухой» с утра у ларька выстраивается очередь. Все стоят серьезные молча, терпеливо-страждуще ждут. Вдруг по толпе ждущих словно ветерок полыхнул: идет продавщица. Вскоре очередь делиться надвое: те, кто уже выпил, отходят в сторонку (они не уходят, нет: снова потом встанут на новый заход, и так до бесконца), и те, кто еще не дошел до заветного окошка ларечка. В очереди все стоят серьезные – не тратят лишние силы на шутки-прибаутки, а в сторонке – уже все шумят, как в улье. Уже довольные. Они-то «вышли в люди». Это называется. Они снова живут. О, это же конец света. Никак не меньше. Они полечились у доктора Барматолога. Они так и говорят: «Пойдем, полечимся к доктору Барматологу», т.е. выпьем «Барматухи». А те, кто политуру пьет – они же складываются по 2 копейки.
– Но почему же водку не пьют? – удивился Кашин.
– Да водка семь рублей стоит! – возмутился Меркулов. – Не по карману алкоголикам. Они уже и забыли, когда держали в руках эти семь рублей. Ведь давно не работают, только ищут-рыщут, где бы им добыть копеечку!
Впрочем, и в этом Кашин тоже видел несообразность в поступках человеческих. Несоответствие желаниям и возможностям. Сродни восхвалению Наполеона в том, что он дошел до Москвы в своем военном походе и погубил многие тысячи людских жизней, и что Черчилль затевал третью мировую войну против СССР, а затем открыл холодную войну…
В разговоре же с Любой Меркулов лишь упомянул о том, что он отныне один – разведенный. Танцует сам с собой. Сказал: