— Неправда. Ты сказал, что Кашин не справился с работой. Мне-то сообщили об этом. А сам три месяца оттягивал мой уход, умолял меня еще поработать и не искал мне замену… В общем, вы друг друга стоите… Сожалею, что впутал сюда Нину Вадимовну… И коли уже дело далеко зашло — распалили вы себя напраслиной, отступать вам тошно, так не просто отпустите человека (она сама не станет с вами работать — вы не сахар), так устройте ее по-человечески на подобную работу в другой коллектив, где ей будет спокойнее работаться.
— Не думаю, что мы в чем-то виноваты перед ней, — сказал Николай.
— Приглашая тебя, Николай, на должность, я не темнил — заверял, что в отделе все выпускающие умеют самостоятельно работать — и так и было; производственный процесс отлажен, только никого ты не дергай, не обижай попусту; девчонки и тебе помогут, введут в коллективное дело, не тушуйся — все получится. А теперь ты, извини, заевшись, не хочешь из-за какого-то бзика помочь своей заместительнице найти общий тон в своем разлаженном хоре, хотя это твоя прямая обязанность помочь. Мне скучно слышать жалкие объяснения — увертки. Не мужские. У тебя же, партсекретаря, ведь должно быть больше обязательств перед людьми, чем у меня, беспартийного, а ты вот баламутишь людей, и мне приходится приезжать на их защиту и урезонивать тебя. Получил, так сказать щелчок от тебя за то, что пожалел некогда тебя, обиженного партией.
— Причем здесь это? — схмурился Николай. — Я не могу с ней сработаться. И все недовольны.
— Ты только теперь уяснил подобное?
— Уж, извини, приперло.
— Да, болячка для тебя. И сковырнуть нельзя. Она — член партии. Надуманное что-то. Как у нашей дочери в классе недоразумение. Она круглая отличница, не безобразничает. Но классная делает ей замечания и снижает оценки за поведение — необъяснимое. Видите ли, ей не нравится, как в перемену дочь ест как-то не так, как ей кажется, яблоко. Вздор!
И еще, увлекшись, уже встав со стула, досказал (о, слабость человеческая, как у всех проповедниках!):
— Тут то какие-то великие мастера-книжники работают, возносятся ввысь благостно, то партийные боссы стараются всех непокорных согнуть в бараний рог. Разве это позволительно? Я и прежде здесь на партсобраниях говорил, что не я, беспартийный, должен вас учить уважению других; и сейчас то же самое вам говорю, а вы все ершитесь: один кипятится, другой — хочет полюбовно сладить в разговоре. Только зритель-то не верит в этот спектакль срежиссированный. С кадрами нужно с уважением работать, если нужно — учить, если знаете, чему учить. Не знаете — нужно уступить трибуну другим.
Могу ведь подать голос в защиту Немцовой и как журналист.
Его оппоненты при этих его словах как-то передернулись.
Когда он вышел из кабинета, чернявая Жанна, корректор, произнесла перед ним:
— Спасибо!
Он понял все: она подслушала его разговор у директора, находясь на лестничной площадке. Там слышимость была отличная из-за тонкой стены, устроенной вместо двери, которая прежде с площадки вела прямо в кабинет.
VI
Всего хуже — упасть в собственных глазах. В переносном смысле.
А физически Антон уж падал прямо ничком на асфальт, заснеженно-льдистый, оступившись, видно, оттого, что вдруг сорвался — заспешил по обыкновению — и столь опрометчиво не по возрасту. Как некстати!
Тут как нечто шальное толкнуло его. Он только что вышел из дворового ущелья, обходил слева утес торцового краснокирпичного домища (там, на парадной, еще тренькал домофон) и вот увидал сквозь кисею крапавших снежинок (был февраль) то, что сдвоенный белый автобус, нужный ему, уже подкатывал к той потусторонней остановке. Надо к нему успеть! Ну, и он-то, Антон, естественно, помчался прямиком туда, надеясь попасть в салон подъезжавшего автобуса. Однако неожиданно, скакнув через сугроб, белевший между легковушек, понатыканных поперек тротуара, он словно попал в какой-то земляной провал или углубление — под ногой уже не ощутил никакой твердой опоры; оттого мгновенно, потеряв равновесие, плюхнулся наземь, на мокро-грязную мостовую. Та очень стремительно налетела на него, грубая, холодная; он больней всего ударился об нее коленями и руками, бывших, к счастью в кожаных перчатках, смягчивших удар.
Антон несомненно тем самым — что успел инстинктивно выставить перед собой ладони рук и так оперся на них — тем самым уберег от удара грудь и лицо.
Он, оглушенный случившимся, разом-таки поднялся, точно ванька-встанька. Отряхнул куртку, брюки от стекавшей с одежды грязной воды со снегом и затем все-таки сумел перебежать дорогу между несущихся машин и, обежав затем сзади автобус, сесть в его салон (водитель, верно, видел его падение и потому нарочно подождал его). Дверцы автобуса и тотчас же захлопнулись за ним. Уф! Вот как осрамился великовозрастный стайер!
«Видано ли дело — суетиться сейчас? Зачем? Да, это — суетности дань. Всеобычность нашей жизни, путаной, шершавой, с ее ненормальной нормальностью; ты живешь, не зная, где взовьешься, а где упадешь, — по инерции, — подумалось ему. — Нелепо. Видимо, еще не долечился».