— И да, и нет. Как у всех. Я ведь бесфамильный нераскрученный тип, притом не дисседенствую. Выгоды никому не приношу. А живописный товар раз отнес (ради любопытства) на комиссию сезонной выставки (что на улице Герцена) — несколько масляных пейзажей без рамок, валявшихся у меня, представил на суд мастерам, сидящим за серым сукном стола. И не успел я отсторониться от своих работ, как перезаслуженный гривастый художник с крупным породистым лицом (я его не знал, не знаю и знать не хочу) буквально взрычал по-хрущевски. В исступлении от моего негодства. И члены комиссии, мастеровые художники молчали перед этим срамом, опустив долу очи, поджав хвосты.
— Может, возьмем хоть вот этот пейзаж сестрорецкий? — подал голос тишайший маринист Т. (Мне пришлось его буклет макетировать).
— Нет! Уберите все это! — грозно прорычал Лев из-за стола, махая лапами.
А мы-то, Глеб, все ссылаемся на то, что один Сталин во всем виноват, что случилось в нашем веке; мол, он один нам мешал двигаться вперед, губил многие таланты. И ведь мы сразу же ударились в другую крайность. Околомузейные кликуши вознесли до небес забытый примитивный «Черный квадрат», подняли на всю страну писк и визг. И что? Совершенство, равное шедеврам Рублева, Тициана? Как бы не так. Смутьянство небывалое! Какое-то тут двоемыслие.
— Ну, видишь ли, провозгласить для себя, что это то, что надо, и думать то, что и весь мир так думает, — заблуждение глубокое, — сказал Глеб.
— И опасное, считаю, — подтвердил Антон. — Но говорят: что если это вас не трогает, — пройдите стороной… Не мучайтесь душой…
— Ага, не мешать развитию фантазии, — вклинился тут редактор Блинер, человек в годах, опытный и знающий, любящий сказать в компании что-нибудь интересное, новое. Так было и теперь. Он сказал тут же: — На то, что лучше, имею почти анекдотический сюжет. На Мойке, в правлении Художников, по винтовой лестнице цокает наверх чопорная плоская молодица в черной кисее. За ней — грузин пыхтит, восхищенно говорит ей в спину: «Ай, хорош!» А следом подымается и обгоняет его другая дама, толстуха пышная. И слышу: «Ой, тоже хорош!» — грузин произносит.
Мимо проходящий в это время директор Овчаренко, поздоровавшись и пожав руку Кашину, позвал его:
— Ты зайди, зайди ко мне.
— Зайду к тебе непременно после, как переговорю с людьми, — ответил Антон сухо. — Затем и приехал.
— Какие-то были слова у меня, какие-то мысли заковыристые, — говорила на ходу для себя, ни к кому не обращаясь, искусствовед-писательница и редактор Нелли Званная, входя в открытую комнату, как матрос, вразвалочку, жеманясь в тоже время и протягивая руку к коробку со спичками, лежащему на столе и нашаривая пачку сигарет. Она писала очень талантливые эссе о художниках, частенько тренькала от скуки на гитаре и напевала расхожие куплеты. — Все подрастеряла, пока шла. Вчера я, — обращалась она к Перепускову, — легко от Вас отделалась, нет, вернее, это Вы отделались от меня, быстренько ускользнули. Так и от общения отвыкнешь. А-а, пустые слова! Ну, ладно. Визит вежливости или дружбы я нанесла — и пошла к себе. Я удалилась. А Вы, Антон Васильевич, пожалуйте… — Антон полагал, что она так артистичничала именно перед ним.
И Перепусков уже не обращал на нее никакого внимания.
Полнолицый седеющий Васькин в бежевой бобочке с довольным видом встретил вошедшего в комнату Кашина. Приветливо встал из-за стола, подал руку. Как нормальный и нормально воспринимающий все мужик, делающий свое нужное дело. Он был с пасхальным выражением на лице. Сказал:
— Привет. Как служится?
— Свободным образом. Не ропщу, не каюсь.
— Ну, главное, чтобы бабки шли.
— От себя самого зависишь. Как потопаешь, так и полопаешь.
— Так что, выходит, ты в выигрышном положении по сравнению со мной? — боднулся Васькин.
— А я, Николай, всегда был и буду в выигрыше при сравнении с кем-либо, как трудоголик, особист в жизни. Я не гнался за властью, за положением в обществе, нес ответственность за людей. Меня, как замдиректора, здесь норовили щипать несравненно больше, чем щипают теперь тебя; но я никогда (как беспартийный) не поступался честностью, принципами и не боялся потерять лицо, место и прочие достоинства. И сейчас веду себя также ответственно, не опрометчиво. Не себя ведь защищаю, а чье-то достоинство.
— А я? Я разве без принципов живу, работаю? — Пасхальное выражение с его лица исчезло.
— Ты? Не знаю, Николай. Однако вижу и скажу откровенно, что нахватал себе многовато власти — прямо фараон: замдиректора, секретарь парторганизации, председатель аттестационной комиссии и что-то еще — кого хочешь можешь согнуть в бараний рог…
— Ну, я пользуюсь властью аккуратно…
— Ею вообще не следует пользоваться, особенно во вред подчиненным.
— Что ж, по-твоему, и приструнить никого нельзя? Если нерадив…
— Разве во власти дело? Ты конфликт не можешь разрешить, усугубляешь его. И с кем? Со своей помощницей.
— Я не признаю ее помощницей, извини.
— Ты никчемушные усилия свои тратишь не на пользу дела…