Они уж ликовали, сияя глупо, счастливо, победно, точно именинники, которые скорым-скоро — им чертовски повезло — на коне вернутся домой, к своим близким милым на радость их, они, отважные рыцари, укротившие наземных варваров — русских, неспособных даже мозговито, как умеют одни немцы, руководить собой и потому-де нуждающихся в несравненно лучшем — в мире лучшем — немецком руководстве с его отличной, ограничивающей дисциплиной и решительностью в проведении мероприятий с послушными массами. Причем им, солдатам-немцам, и не было, видимо, ни на йоту стыдно и тревожно за себя, за свой род и ни за что — стыд был упрятан где-то глубоко внутри. В особых тайниках глубинных. Потому как немецко-фашистские идеологи повсеместного разбоя, который они возвеличивали, в своих «памятках солдата» всерьез писали специально для него: «Нет нервов, сердца, жалости — ты сделан из немецкого железа… Завтра перед тобой на коленях будет стоять весь мир». Вон куда они нацелились: далеко!
Анна разумом своим, как всякий здравомыслящий человек, с самого начала войны ни за что не верила в невообразимый вал всечеловеческой погибели, постигшей и ее семью. И только верила — и когда обрушилась и на ее семейство дикая оккупация — неизбежно скорое освобождение, восстановление привычного уклада жизни. Под знаком этого она жила, переносила все мучения.
Никто-никто не думал — не гадал о том, что так станется, что приведется жить наощупь; но вот стали вынужденно жить и жили под нависшим вечным страхом — что-то дальше еще будет, чем все это кончится, если изначала что творится; а потом и об этом перестали уж, кажется, думать, попривыкнув к тому, что такое на долюшку каждому выпало, как в билете лотерейном, и надеясь только на неизмеримую доблесть своих мужиков, хотя их, мужиков, уже и пало и падало на землю, видать, видимо-невидимо.
X
— Аннушка, голубка, я к тебе зачем: вот возьми, прочти-ка что; — горячечно, набравши воздуха, обратилась к ней приспевшая ходоком в ноябрьский день абрамковская Глаша Веселуха от самого порога, едва вошла в избу, перекрестилась и поздоровалась, смятенная и отчего-то виноватая. Нет, она, набожная однолетка Анны, внешне никогда (а теперь подавно) не оправдывала своей веселой фамилии — картинное ее личико всегда пасмурнилось. разжав кулачок, она протянула Анне лежавшую на ладошке бумажку. — Наши бабы-то подняли на дороге после, как прогнали снова наших пленных мимо нас… Наказали отнести к тебе… Ты читай, что в ей написано… Ох, бежала на одном духу — так распарилась… Я расстегнусь…
Анна всколыхнулась вся, только взяв и развернув в руках расслоившийся бумажный лоскуток, предназначенный ей; оставленные карандашом серенькие буковки ударили волной в ее глаза, запрыгали, и она, пытаясь вникнуть в смысл записки, прочла написанное вслух:
— Ромашино. Кашин Василий Федотович. Тысяча восемьсот девяносто шесть?! Ну?..
— Это — данные твоего хозяина. Вникла?..
— Как же?.. — Вдруг уразумевши что-то нехорошее, что может быть Анна на минуту и бессильно опустила руки: — Значит, Глашенька, мой Василий, что ли, находился среди-то этих пленных и так дал весть о себе?!
— Мы так подумали, голубка… Кто же тогда кинул? С небушка кто понарошке?..
— Да, а мы с ребятами вот проглядели все-таки… Как теперь исправить?.. Ой! — И уж заметалась Анна в угнетении по избе. Изба стала тесной сразу. Это послание отняло у ней даже способность действовать порассудительнее чуть, как надлежало бы.
Все дальнейшее, видно, было для нее словно в осадочном тумане: она уже не слышала пришелицу, ребят, почти не различала лиц, а засобиралась судорожно. Куда — она знала. Стала быстро-быстро одеваться.
Кстати забежала в избу (тут как тут) и Поля, словно почувствовавшая что неладное. Спросила, натянувшись, что струна:
— Куда, Анна? Чем встревожены все? — проникающие глаза выстремила.
— Полюшка, — поторопилась Анна, — схожу я к старосте Силину. — Словно у нее разрешение на то испрашивала. — Пускай мне справку, документ какой-нибудь дадут-выправят…
— Какой? Зачем? Да что у вас? — Поля заморгала — ничего еще не понимала.
— Срочно надо нам идти следом за колонной пленных. В ней — Василий наш.
— А откуда ты узнала?
— Кинул он записку о себе. Глаша — вот, спасибо, ее нам принесла…
— Где она? Дай сюда взглянуть.
— Ой, куда ж я ее сунула? Только что в руках держала… Куда-то подевала… Надо же! Пойду, попрошу: и чтобы старшеньких моих — Валеру и Наташу сразу отпустил с принудиловки. Пойдут они…
— Послать их одних нельзя.
— Так и я сама отправлюсь с ними, Полюшка.
— Нет уж, и не думай; дома у тебя остаются одни малые — с ними ты побудь, а я пойду. Обещаю тебе дойти куда-нибудь, куда только сможем, — чтоб узнать что-нибудь о Василии. Только неужели, если это он действительно среди красноармейцев был, не мог крикнуть, сказать кому-нибудь в Абрамовке, что это он, Василий, чтоб о нем родным передали… Ведь там на проводах почти весь народ стоял, обступал дорогу…
— Стало быть, не мог. Может, верно так…