Однако, в это время в дом сызнова зашел возглавлявший какую-то свиту оккупантов вышколенный офицер. Глаза на Анну выпучил:
— Matka, warum matka nickt hinaus? — Почему матка не выбралась вон?
Пристал, что репей.
— Сейчас, пан, сейчас мы уйдем, — с видимой кротостью пообещала Анна. С непокрытой головой, в поддевке темной, в валенках, стояла перед ним, что тонкая веточка в снегу, дрожа, качаясь. — Не успели: видите детей много у меня…
А куда уйти?
— Gut. — Высокий офицер со стеклянными глазами был суров, непреклонен. Его не могло ничто разжалобить. И за это-то он, очевидно, и вторично поплатился: выходя из кухни, он снова ж стукнулся головой о дверной косяк, и, попридержав слетевшую высокую фуражку и поправив ее, разбранился с досадой.
Только удалился он с солдафонами, как с возмущением солдаты, поместившиеся на кухне, вдруг заговорили в один голос, обращаясь к хозяйке; они советовали ей не уходить с детьми из дома никуда — незачем. Офицер очень глуп. Куда ж он выгоняет маленьких? Он подумал?
Солдаты эти оказались австрияками, людьми, выделявшимися безвредностью и благожелательностью к русским, — об австрийцах уже расходилась среди нашего населения добрая молва, и поэтому все русские добрели тоже в своих чувствах к ним, взаимно проявляя симпатию, еще потому, что те, выходит, служили немцам подневольно.
Еще во всей живости Кашиным виделось и слышалось совсем недавнее едва отодвинувшееся.
— Fressen kalt! — Жри холодное! — В комнатах избы возбужденно кричат немецкие солдаты, ополчившиеся против квадратного с кабаньей челюстью солдата-громилы (кричат ему: нас двадцать человек, а ты тут один хочешь жить в раю!). И вот, гремя и катясь по половицам, летит прямо на кухню (видно, здорово он им досадил) вышвырнутый ими из топящейся лежанки его котелок с заледенелой кашей, или концентратом, а за котелком, огрызаясь на решительных товарищей, громыхает сам солдат, подымает его и исподлобья, тяжело глядит на детей. Готов всех сожрать.
Он сам напоролся на отпор со стороны своих собратьев солдат.
В первый же день поселения сюда он все ходил и вынюхивал, где что лежит и к чему его руки еще не приложены. Сбил замок на чулане, вытащил из него двухспальную кровать, поставил для себя, попыхтевши в одиночку, — и по-царски разлегся на ней. Он-то завоевал себе «жизненное пространство» в избе. Однако свои же возмущенные камрады, собравшись, единодушно кровать выбросили: она всем им мешала — впустую много места занимала. Страсти накалились: был вышвырнут и его котелок с пищей. Каково!
Но уже после этого громила вынужденно переселился в другую избу.
И тут выяснилось, что он, немец, попал среди австрияков — в этом была суть. Потому как немцы и австрийцы обыкновенно заедали друг друга, из-за чего и группировались в частях вразбивку.
Один из австрийцев, опасливо посматривая на дверь, ведущую в передние, куда всадилось две дюжины солдат — немцев, говорил, что война — нехорошо, война — плохо. Столько ведь она несет несчастья всем. Кому она нужна?
Анна знающе сказала, раскрасневшись от нечаянной участливости людей, задетая за живое:
— Если Гитлеру подраться нужно, — пусть один выходит и воюет кулаками сам. — Она зачастую уже приводила немцам этот убедительный аргумент. И те ничего. Отмалчивались или же поддакивали. Грустно и пугливо.
Второй австрияк сказал, что у него дома двое маленьких, спросил, где муж. Война? Ja, Ja. Наташа уточнила по-немецки: он — под Ленинградом. И сказала, что он прислал последнее — третье — в сентябре. Солдаты с пониманием и участливо слушали ее. Кивали головами: о, Ленинград! Очень хорошо! Но говорили, что там очень-очень трудно.
XVII
Потом было так. По-отцовски безбоязненная Наташа непритворно ужаснулась, когда с неизменным топотом и грохотом в избу (дверь настежь распахнули) повалила масса чумных, замотанных немецких пехотинцев, зеленый хвост которых еще колыхался за окнами. Наташа ужаснулась сказала во всеуслышанье:
— Боже, сколько их! И куда же прут?! Точно овцы недорезанные… Со слепу…
Видочек у них, турнутых откуда-то горе-победителей, промороженных до костей (и зима-то тряхонула их), был действительно очень пришибленно-покорный, жалкий, весь трясучий.
Тогда еще осанистый офицер, заодно вошедший, словно подчеркнуто здесь отсторонился и, пропуская подчиненных, подогнал их жестом, с русскими словами:
— Ну, живей пошли, пошли, овцы недорезанные! — И сказал Наташе по-простому, не пугая: — Не мешает быть поосторожней, девушка. Вы очень молоды… — И покосился с завистью на белые валенки, надетые ею на ноги. Слишком забавным было у него лицо, выпуклое и продолговатое, как дыня: глаза уголками книзу опущены, а рот кверху.
И Наташа поблагодарив его:
— Спасибо! — тотчас язык прикусила…