— Здравствуй, пожалуйста! Тебе же говорят что… — Проснувшись, Антон начинал учить его правильному произношению этих слов по-русски: до утра он подождать не мог, не в его натуре было…
XXI
Скрипели на снежно-морозном большаке повозки кованые, и мерный и жгучий их скрип слышался в согревавшей всех избе.
Между тем со второго дня общения с Вальтером заладилось та-кое, что за обеденным столом (стоявшем в углу), за которым отец летом прощально разговаривал с детьми. Антон, щупленький, не учивший-ся уже шестиклассник, сидя напротив массивного и массивно ду-мавшего Вальтера, поигрывал с ним в самодельные шашки, которые нарезал и выстругал, и выкрасил тушью — только черные — для отличия черных от белых. Антон любил играть белыми шашками. И спуску своему партнеру не давал. Для него эта шашечная игра с ним была принципиальна. Она являлась собственно своего рода тренировкой, или, точнее, даже воспитанием храбрости; так, когда Антон бил шашку противника или снимал ее с игральной доски за фук, то с простотой сердечной обязательно и приговаривал (игра, так до конца игра):
— Это русский самолет (слово «советский» немцы плохо понимали, либо не хотели понимать) сбивает самолет немецкий. Видишь? — И для вящей убедительности еще пикировал при этом сло-женным бумажным самолетиком. На позицию неприятельскую.
— Nein! Nein! — кипятился уже Вальтер, принимая игру Антона. Победит Германия. Вот, пожалюста, гляди! — И с неуступчивым самодовольством отыгрывал у него шашку, две.
Затем уж совсем бездоказательно исходился весь — сбивался на бред и пыжился воинственно: мол, а когда падет Россия (в этом он убежден), все ее богатства и людские ресурсы, а также тыщи пресловутых немецких танков и самолетов повернутся на Англии, а потом и на Америку, на Индию. А лучше: с русскими заключим союз. И тогда вместе на всех пойдем. Вот с какой тео-рией — желанием он выворачивался, желая видеть Германию сверхдержавой, а немцев «сверхчеловеками», умевшими командовать всеми.
Подобное, противоречащее логически — здравому смыслу, случалось с Вальтером тогда, когда хмель низкопробного воинствования еще крепко, вопреки всем фактам, шибал в голову ему. Зараза гитлеровского шовинизма ела и его, как вши.
В споре Антон нисколько не уступал ему; с пристрастием сызнова убеждал его в том, что нельзя расколошматить миллионы русских и что они-то не пойдут ни на союз с врагом, ни в завоевательный поход. Напрасные иллюзии.
И все это определялось не какой-нибудь его шуткой, не про-стой ребячьей игрой на чьих-то нервах, отнюдь. Это не было ло-жным, поверхностным пафосом, налетом какой-то спорной бравады, а выражением (пусть и столь примитивнейшим образом) настоящих сильных чувств; все то, что называлось и было русским, советским, натянулось тоже и в юных русских сердцах и зазвенело с небывало звенящей дотоле силой. Для пацанов, попавших в оккупацию, жизнь, хотя и оголилась вся, не опостылела окончательно: не — смотря ни на что, в них — от мала до велика — жила несломленная гордость и непоколебимая вера в будущее.
— А что же Москва? — напоминал Антон тогда Вальтеру, когда ис-сякали уже действующие на него аргументы. Поминай теперь, как звали? Ишь? Ваше дело швах.
Так запросто перекидывался Антон с ним любезностями.
И тут вовсе не глупый Вальтер при одном лишь напоминании ему о Москве опять преображался начисто: что-то восторженное (а не то, что ему больше нечем было крыть) начинало сиять на его подвижном добряцком лице. И тогда он с еще большим воодушевлением — в который-то раз! — принимался образно рассказывать, мешая русские и ненецкие слова, о счастливо-спасительном для него бегстве без оглядки оттуда, из-под Москвы, вместе с разбитой германской армией. И вздыхал, откровенно переживая: его очень близко волновало то, пережитое им. Раскуривал сигару, дрожа пальцами. С остановленным взглядом, словно устремлен-ным вглубь себя или еще куда-то.
Единственно, чего он не мог сказать в точности: это где же сейчас находился фронт.
Но они еще рвались, рвались куда-то. И копеечную совесть их ничем нельзя было как-нибудь пронять, затронуть, прошибать. Они, значит, и Россию нашу хотели переломать, и весь мир остальной, включая Индию, оставляли на «потом»; а поскольку род их такой победительной деятельности отложил на них свой особый отпечаток, — в них вселилась холодно-надменная, лицемерная и мертвящая непроницаемость.
Что они могли сказать?