Справедливо вело духоравновесие Антона — оттого, что он, и поседев, старательски не предавался ни тоске, ни праздности какой и не подводил людей, что все живопис-ничал по-доброму, без лихости и без сухости, возился с красками и рамками и картины выставлял на обозрение и что, важней, наверное, всего, исслеживал писательски материнский дар (и не волен был не писать о том), — он, в плащевой курточке, в кепке, прикрывавшей лысину (от дождя случайного), ладно топал сквозь пахучий сосняк, как его точно что толкнуло, и он чуть ли не споткнулся.
Быть не может! Но могло и быть такое-то на Земле!
С удивлением он глянул вслед блондинки, в пестрой шубке, шедшей впереди него; неосознанно предположил: верно, память, зацепив, повлекла его само собой за ней… Эта дама столь напомнила ему внешне его бывшую пассию — Ольгу, но которая предстала перед ним нежданно — спустя десятилетия — уже в году девяностом…
Антон заспешил. Под ботинками сухонькие веточки, иголочки валежника продавливались и похрустывали. Меж тем незнакомка шла — даже не оглядывалась. И когда он, поравнявшись с ней, заглянул в ее отчужденно-незнакомое лицо, она посмотрела на него с видимым недоумением. Он, вклинившись вдруг, должно быть, помешал ей распутывать наедине с собой какие-то нерешенные проблемы; ведь никто из горожан, мысленно уединяясь здесь, на природе, никуда не спешил и не суетился бестолково. Расслаблялись все. Для здоровья.
«Вот выперся! — подосадовал он на себя: — Невесть что вообразил себе! Совесть тронула? И с чего она?.. Еще свербит?..»
Да и старец светлоликий и глазастый, сидевший с посошком, как путник, на солнечной приаллельной скамье, под сосной, тоже с явным подозрением глазел-глазел на него и неодобрительно покачивал головой; его глазами Антон осудительно смотрел на все свои промашки и легкомысленность при нестоящей, знать, активности.
Кто-то все послеживал, поглядывал за ним — и легонько пристыжал его? В девяностом же году, осенью, он по-глупому поддался на правдоподобную уловку Ольги. Было, что она-то, русистка с уже свыше чем тридцатилетним стажем, разыскала номер его телефона и, созвонившись с ним, но, назвавшись некой профсоюзной дивой из Обкома профсоюза (он не узнал ее по голосу), хотела якобы срочно уточнить (и якобы по чьей-то просьбе) кое-какие личные вопросы о нем, поскольку он нигде не числился в штате служащих, а был нештатным художником-графиком, и договорилась с ним о деловой встрече возле театра Мариинки.
Он поверил. Он приехал. Ей затейство удалось.
— Да ты прохиндейка, голуба! — возмутился он, подходя к театру и разглядев именно ее, дожидавшуюся его, — малоузнаваемую, располневшую, видно, после родов, не ту юную, хрупкую Оленьку… Лицо у ней округлилось, глаза как-то помельчали, потускнели, были сытые. — Не могла ты без обмана обойтись?! Что за конспирация, скажи? Для чего я тебе нужен?
— Извини, мне захотелось встретиться с тобой здесь, где мы увиделись впервые; но я не была уверена, что ты согласишься. — И Ольга залепетала как ни в чем ни бывало о чем-то невразумительном: — Мне кто-то говорил, что ты насовсем переехал в Москву, поближе к сестрам своим, и я думала проверить наговор…
— Придумки все! — Антон был сердит. — Видишь: я — живой! Не утопился, не повесился…после расставания с тобой… Не было на глупость ни минутки времени.
— Да, мы свадьбы не затеяли — и ты с жалостью отпустил меня…Хотя не хотел…
— Был зелен, неумен и глубоко неправ; если в чем-то ты бессилен, чувствуешь, — тут незачем вести философские беседы…Ты давно — и скорей, чем я, — определилась. Разбираться нечего… Ну, и как живешь? Вижу по нарядам, что довольна… Рад, что не заблудилась…
И, пока они прохаживались вдоль канала, шурша листьями опавшими, Ольга сообщала ему впопыхах о том, что ее муж, директорствовавший в школе (куда Антон — надо же! — и устроил ее, Ольгу, учительствовать по окончании института Герцена), — ныне спортивный комитетчик, босс (номенклатурщик, значит) и что их сын почти двухметрового роста, что и отец, с тем же зычным голосом, уже служит офицером. А она успела объехать же полмира. Побывала в Париже, в Риме и в Нью-Йорке, и в Австралии даже.
— Да, Оленька, живем уж так, что Родины своей не узнаем и не хотим ее признать, — вырвалось у Антона. — Растрепанные все несемся в Париж… Надо прошвырнуться, засветиться там — потрафить эгоизму своему… Мотаемся в погоне за чужими красотами, а свои заплевываем, топчем их. Вы что — шибко голые? Дворники или поэты? Завидуете тому миру, что поприличнее одет?
— Ну, уж скажешь ты! — обиженно надула Ольга щеки.
— Но тебя ж прельстила, видимо, безбедность твоего существования? И теперь ты норовишь лишь похвастаться этим-то передо мной? Однако я плохой коллекционер всяких «ахов». Лучше-ка скажи, как родители живут.
— Папа давно умер. — Ольга привздохнула. — Шел из бани — простудился. Схватил воспаленье легких…
— Сочувствую тебе и Зинаиде Ивановне…Она одна живет?
— Мы ее не оставляем… И возьмем к себе…
— Одной-то ей горестно, знать…
Поздней Ольга растерялась от свалившихся на нее несчастий и невзгод.