Как же, находясь всего лишь в процессе духовного исцеления, мог он показать нам полностью историю преображения Раскольникова, иначе говоря, самого себя? По выходе с каторги он пишет брату то, что мог бы повторить с таким же основанием в последние дни своей жизни: «Ну как передать тебе мою голову, понятия, все, что я прожил, в чём убедился и на чем остановился за все это время? Я не берусь за это. Такой труд решительно невозможен». (Курсив мой. — Г. М.). Мочульский, в своей книге о Достоевском, выносит, как бы от лица нас всех, окончательный приговор Раскольникову, якобы неспособному, вопреки утверждению автора «Преступления и наказания», к раскаянию и преображению. «Мы слишком хорошо знаем Раскольникова, — пишет Мочульский, — чтобы поверить в эту благочестивую ложь». Итак, по мнению Мочульского, великий сердцеведец в Раскольникове ошибся и прибавил ко лжи еще и неуместные сентименты. Но Мочульский, в данном случае, заблуждается, проявляя при этом удивительное легкомыслие. Дорогой его сердцу типично интеллигентский либерализм, пытается иногда отражать действительность, но никогда жизненной правде не соответствует. Допустимо ли, например, утверждать, что Достоевский, по написании «Бесов», отказался от своего отрицательного отношения к русской революционно настроенной молодежи и либералам вроде Тургенева и Щедрина-Салтыкова? Весь «Дневник писателя» до самого конца и «Братья Карамазовы» показывают с каким неизменным отвращением относился Достоевский не только к Нечаеву и Бакунину, но также к Герцену, с которым так неудачно и лицемерно разыграл он минутную комедию примирения. Правда автор «Бесов», с такими правыми, как князь Мещерский и Катков, чувствовал себя крайне неуютно, но Победоносцева он, вопреки уверениям Мочульского, любил и уважал за государственный ум, одаренность и душевную чистоту. Прекрасно зная истинную цену и левого и правого общественного мнения. Достоевский не задумался бы подписаться под словами Розанова из книги «Уединенное», написавшего в разгаре разрушительной интеллигентской пропаганды: «Как мне нравится Победоносцев, который на слова — «это вызовет дурные толки в обществе», остановился, и не плюнул, а как то выпустил слюну на пол, растер и, ничего не сказав, пошел дальше».
Достоевский считался с левым и правым общественным мнением лишь поскольку оно могло лишить его жалких грошей, получаемых им за свои творения от правых и левых журналов. Сам он по отбытии каторги и до последних своих дней не был ни правым ни, тем более, левым, подобно всем великим российским художникам слова девятнадцатого века стоял неизмеримо выше этих, как теперь, так и тогда вне- жизненных делений. Художественное творчество поглощало Достоевского и мешало ему до конца сознательно определить свои государственные взгляды и выработать для них ясную терминологию. В этом отношении он показал себя ничуть не менее беспомощным, чем Гоголь еще до него. Во второй половине русского девятнадцатого века лишь престарелый князь П. А. Вяземский, свидетель краткого российского ренессанса, свидетель и расцвета российской империи, и Константин Леонтьев, чудом возникший, как бы из ничего в годы начавшегося развала России, постигали сущность имперских идей и чувствовали государство как целый живой организм. Однажды на вопрос — каких политических мнений придерживался Пушкин, кн. Вяземский ответил: «Он был либерально-консервативных взглядов». Иными словами Пушкин был типичным имперцем, по своему духовному складу, россиянином восемнадцатого века времен Екатерины Великой.