Ибо переменам настроения Гаскуан поддавался с чрезвычайной легкостью. Порыв сострадания, вынудивший его солгать ради Анны, развеялся, как только проститутку освободили; омрачился отчаянием при мысли о том, что его помощь, чего доброго, была напрасной – неуместной, неправильной, а хуже всего – своекорыстной. Больше всего на свете Гаскуан страшился эгоизма. Он ненавидел любые его проявления в себе самом, точно так же как честолюбец ненавидит все проявления слабости, что могут помешать ему в борьбе за свою эгоистичную цель. Этой чертой своей личности Гаскуан, однако ж, чрезвычайно гордился и обожал морализировать на ее тему; всякий раз, когда иррациональность всего этого слишком уж бросалась в глаза, на него накатывал самый что ни на есть эгоистичный приступ раздражительности.
Выйдя из тюрьмы, Анна последовала за ним; на улице Гаскуан предложил ей, едва ли не грубо, зайти к нему и объясниться наедине. Она покорно согласилась; они вместе зашагали сквозь дождь. Гаскуан уже не испытывал к ней жалости. Его сострадание, быстро вспыхнувшее, сменилось тревогой и неуверенностью в себе: ведь она, в конце концов, обвиняется в неудавшемся покушении на самоубийство; как предупредил его начальник тюрьмы, подписывая документ об освобождении, она, возможно, психически неадекватна.
Теперь, две недели спустя, в гостинице «Гридирон» Гаскуан обнимал девушку, крепко распластав ладонь в прогибе ее спины, а она упиралась руками ему в грудь, и дыхание ее влажно щекотало ему ключицу – и мысли его вновь обращались к вероятности того, не пыталась ли Анна вторично покончить с собой. Но где тогда пуля, что должна была бы застрять в ее грудине? Знала ли она, что пистолет столь непостижимым образом даст осечку, когда наставляла дуло себе в горло и спускала курок? Откуда ей было о том знать?
«Все мужчины хотят, чтобы их девки были несчастны», – сказала Анна тем вечером, когда ее выпустили из тюрьмы и она проследовала за Гаскуаном к нему домой, и они вместе потрошили ее платье, расстелив его на кухонном столе, а дождь все лил и лил, и в свете керосиновой лампы сглаживались острые контуры углов. «Все мужчины хотят, чтобы их девки были несчастны», – а он что ответил? Ответил односложно и резко, надо думать. А теперь вот она попыталась застрелиться. После того как Притчард закрыл дверь, Гаскуан еще долго удерживал девушку в объятиях, крепко прижимая к себе, вдыхая солоноватый запах ее волос. Запах этот утешал и успокаивал: Гаскуан много лет провел на море.
А еще он некогда был женат. Агата Гаскуан, когда он впервые с ней познакомился, звалась Агатой Придо. Проказливая, остроумная насмешница, она болела чахоткой; делая предложение, Гаскуан уже знал об этом обстоятельстве, но оно тогда казалось несущественным, преодолимым, скорее свидетельством ее изысканной хрупкости, нежели предвестием грядущего зла. Но вылечить ее легкие так и не удалось. Супруги отправились на юг, уповая на целительную перемену климата; она умерла в открытом океане, где-то у берегов Индии, – ужасно, но он не знал в точности где. Ужасно, как изогнулось ее тело, ударившись о поверхность воды, – и этот глухой плеск. Она загодя взяла с него слово не заказывать и не подгонять по ней гроб, если она умрет, не добравшись до порта назначения. Если так случится, говорила она, пусть все будет по морскому обычаю: пусть ее зашьют в гамак двойным швом. А поскольку это был ее гамак, сбрызнутый алым, что теперь потемнел до бурого, Гаскуан опустился на колени и поцеловал его, пусть в этом жесте и ощущалось нечто жуткое. После того Гаскуан плыл все дальше и дальше. И остановился, только когда закончились деньги.
Анна была тяжелее, чем некогда Агата, – более угловатая, более осязаемо-весомая, но, с другой стороны (подумал он), может статься, живые всегда кажутся осязаемо-весомыми тем, кто мысленно с умершими. Гаскуан провел рукою по спине девушки. Нащупал пальцами контур корсета, двойную прострочку дырочек, тесемочную шнуровку.
Выйдя из тюрьмы, они завернули в магистратский суд, чтобы Гаскуан оставил кошель для сбора залогов в депозитном боксе и подшил в папку залоговые квитанции: все подготовил к завтрашнему утру. Анна наблюдала за его манипуляциями терпеливо и без любопытства; она словно бы смирилась с тем, что Гаскуан оказал ей услугу, и, в свою очередь, готова была молча ему повиноваться. По привычке она не шла по улице с ним рядом, но, приотстав, следовала на расстоянии нескольких ярдов, чтобы Гаскуан мог утверждать, будто ее не знает, если к ним протянется суровая рука закона.
Когда они дошли до Гаскуанова домика (а жил он в отдельном коттеджике, пусть и небольшом: однокомнатном, обшитом вагонкой, ярдах в ста от взморья), Гаскуан велел Анне подождать под навесом на крыльце, пока он во дворе не наколет щепок на растопку. Он быстро расправился с бревном, ощущая себя немного неловко под неотрывным взглядом темных Анниных глаз. Пока сердцевинная древесина не отсырела на дожде, он собрал дрова в охапку и метнулся к двери. Анна посторонилась, пропуская его.