«Блестящая кавалькада выехала навстречу коляске, в которой Джина возвращалась из Милана». («Хорошо, красиво, но ведь ничего этого нет и не будет, да и что тебе?») «Сансеверина устраивала прелестные вечера в замке». («И, наверно, танцы под радиолу, и герцогиня в капроновом платочке», — грустно подшучивалось рядом.) «Моя душа находилась тогда вне своих обычных рамок. Всё это было лишь сном, Джина, и сейчас исчезло перед лицом суровой действительности»…
— Тушить или почитаешь еще?
Валя, хмуря от напряжения брови, взглянула поверх книги. Мать снимала кофточку, позевывала.
— Туши. — И сунула книгу под подушку.
В темноте выделилась верхняя незанавешенная часть окна. Молодой месяц путался там в голубоватом кружеве облачков, вырывался и никак не мог вырваться на простор.
«Верхушка» безмолвствовала, но на ближнем склоне еще слышались приглушенные голоса, сдержанный смех. И еще слышалось что-то глухое, подспудное, — словно животина терлась шершаво о стену или, казалось, волокли напролом вязанку хвороста. Вале был с детства знаком этот невнятный тревожный шорох: то воды Жимолохи подтачивали ледяной заслон, и он готов был вот-вот расползтись на куски.
Широко открытыми глазами смотрела она на летящее ночное небо и всё старалась припомнить какую-то важную мысль, на которой будто только что останавливалась: о чем была она, летучая и призрачная, как это голубое кружево? Она попыталась вернуться к страницам и образам «Пармского монастыря», но они ничего ей не подсказали, ни о чем не напомнили. И тогда уже без всякой цели, — просто спать не хотелось, и беспокойство, смутное, как бормотанье Жимолохи, овладело опять, — она стала перебирать впечатления дня.
То виделось, как мать приходила утром с фермы и, озабоченная, хваталась невпопад за всё; то возникало в потаенной усмешке лицо Михаила Петровича или вдруг слышался тихий и доверительный голос Тугаева: «Так надо…» Он даже замедлил шаг, выслушав ее бессвязный вопрос, и при свете угасающего дня показал на комочек земли. Жить для нее, земными делами, — так надо? Быть как все, в малом видеть большое — так?..
Сдерживая дыхание (из горенки доносились тяжелые всхрапы), Валя живо представила себе Тугаева, бредущего по ореховской повертке. Мокрый ветер валит его с ног, непролазный осинник встает на пути, разверзаются Ямы; он падает, поднимается, но всё идет вперед, всё вперед… Ей пришло на память, как однажды летом блуждала она с матерью и подругой в этих страшных Ямах, где жизнь словно замерла на тысячу лет, как чудились под елями звериные морды и шорохи, и каким лазоревым и теплым показалось ей небо, когда выбралась на взгорье — порвав юбку, рассыпав ягоды. Она была летом, и не одна, а он шел один-одинешенек — в распутицу, незнакомой дорогой. «Я бы их палкой, палкой!» — вспомнилось ей…
Утром ее разбудило звяканье посуды. Небо в окне поголубело, стало глубоким и ясным. Сизый рассвет, смывал ночные тени, вещи приобретали свой обычный вид. За столом сидел Витюшка — ел что-то, наклонив тарелку, постукивая ложкой.
Валя быстро поднялась, задернула шторку, увидев Михаила Петровича, выходившего из комнаты. В полушепоте Лопатина и ответах матери, в движениях и шорохах на кухне угадывалась смутная тревога. Наскоро одевшись, Валя вышла из-за ширмы, кивнула Михаилу Петровичу. Мать чистила щеткой пальто Тугаева.
— Как? — спросила ее Валя.
— Врача из Моторного вызвали.
Валя прошла к умывальнику. Долго и старательно умывалась свежей водой, оттирала виски.
— Беги, оголец, на «верхушку», — сказал Михаил Петрович Витюшке, когда тот, отставив тарелку, вытирал рукавом губы. — Как врач приедет, скажешь, чтобы сюда шел. Быстро!
Витюшка кубарем скатился со скамьи, а Михаил Петрович, мягко опуская палку, прошел в горенку.
Валя вытерлась, причесалась. Боль в висках немного отлегла. Она рассеянно глядела в окно, на рейки штакетника, и как будто что-то припоминала.
— Что ж ты? Садись есть, — сказала мать.
— Не хочу. Потом, — сказала Валя и наклонилась над скамьей. Она достала резиновые сапоги, в которых хаживала еще в школу, натянула их на ноги, неловко подвертывая чистые холщовые портянки.
— Куда это ты?
— Ты же не была на ферме? Нет?
— Что ты… Погоди уж… — сказала мать и опустила голову, потому что глаза ее говорили: «Сходи, голубушка, сходи…»
Из горенки опять вышел Михаил Петрович. Вале не хотелось, чтобы он видел ее сборы. Надевая ватник, она повернулась к нему спиной, но всё казалось, что он наблюдает за каждым ее движением. Она видела на себе этот дотошный колючий взгляд и волновалась, не попадая руками в рукава. «Если сейчас еще назовет «невестой», скажет что-нибудь — брошу всё, уйду…»
— Увидишь Ганюшину, невеста, скажи, чтобы в контору зашла, — неторопливо и как будто посмеиваясь сказал Михаил Петрович.
Валя, вспыхнув, взглянула на него. Но Михаил Петрович не смеялся и не улыбался, а задумчиво и совсем не глядя на нее теребил бачки. И Валя поспешно, чтобы вдруг не разреветься, выскочила на улицу.
Влажный, парной воздух обнимал землю. Над дальними лесами, за туманами, поднималось разжиженное солнце.