И наконец совсем потеплело, и было славно сидеть в летних кафе – у Никитских, на Чистопрудном и, вытянув ноги, говорить уже с приятелями-циниками о чём-то, чаще – о женщинах, проходящих мимо.
Москва стала похожа на Ольстер – не только выбитыми домами. Каждую неделю что-то взрывалось, убивали кого-то, брали заложников – может, и больше, чем в Ольстере.
При этом в двух шагах от убитого шла нормальная жизнь. Катилась коляска с ребёнком, мать говорила с подругой.
Я такое видел – и женщина была моей ровесницей.
Мы были из тех, кому перемены начала девяностых пришлись на молодость, а молодость вспоминается сладко – любовь, опьянение взрослой (как тебе тогда кажется) жизнью.
Первый вкус всего.
Я думал, исключительно ли это чувство.
Понятно, что сразу для многих возрастов Отечественная война была таким событием, что к нему постоянно возвращались. Для миллионов это вообще стало главным событием и «сороковые, роковые, а мы такие молодые, а я с девчонкой балагурю и пайку надвое ломаю» – этого никуда не денешь.
Но сейчас времена иные.
Ясно, что у людей, которым в начале девяностых было десять лет, особой ностальгии по этому десятилетию не случится, но не будет её и у тех, кому сейчас сорок. У тех, кому есть что терять.
Для одних это
И тут я обнаружил себя на пороге нехитрого открытия.
Никакого общего времени нет.
Но так всегда и бывает – чужое горе мало кого это самое.
Дело в особой оптике всех людей, которая позволяет им выживать или просто жить.
Поэтому, когда воспоминатели говорят, что нынешнее время прекрасно, – это правда.
Ну и когда другие с ними спорят – у них тоже правда.
Просто это правды персональные. Для других эти годы будут знойной радостью полового созревания, первой поездкой за границу, шальными деньгами – тоже первыми. И они будут вспоминать о них с ностальгией.
Случившиеся перемены уже стали частью народной мифологии, для которой нет генерального курса, никто не пишет её, а разрозненные личные воспоминания перекатываются, как в калейдоскопе.
Я видел многих, для кого эти годы были кошмарными сразу, – им было что терять, у них рушился мир, умирал родной НИИ, было голодно, болели дети… Когда нет денег – не до виз, эти свободы прошли мимо них.
А были их дети, к которым в девяностые подступила не разруха и не возрастные болезни, а та самая свобода, выпущенные на волю книги, фильмы и прочая радость начитанных людей. И для них сейчас происходил переход из юности в молодость.
Есть давний анекдот, где социологи спрашивали старика:
– А тебе, дед, когда лучше жилось, при Хрущёве или Брежневе?
И он отвечал:
– При Сталине!
– Так он же тиран был?!!
– А мне при Сталине все девки давали.
Дело вовсе не в возрасте.
Какой-нибудь выросший мальчик, у которого папа, вместо того чтобы крутить взад-вперёд синхрофазотрон, был вынужден торговать носками, ненавидит это время и будет его ненавидеть, когда сам станет отцом.
А девочка, у которой и вовсе папа куда-то подевался, тогда начала ездить в Германию – полюбила этот год вечной любовью, и любовь эту ничто не разрушит до старости.
Возникают анклавы памяти, связанные с потерей квартиры или работы, не говоря уж о провинциальных городках, где встал стале-уголь-рудокомбинат.
Когда слышатся разговоры о появившихся тогда возможностях, все они переводятся на обычный язык абсолютно одинаково – если ты такой умный, то почему такой бедный? Этот мотив гибельный, он вообще присущ всем временам: «Он мог встрепенуться, освоить иностранные языки, основать собственное дело».
То есть девяностые годы – это время быстрых социальных лифтов, а потом наступило время паузы.
Но и это неоднозначно, – скажем, зайчику, у которого отжали теремок, не нужны лифты, ему нужен его домик с грядками.
А на окраинах империи, где начались настоящие войны, социальные лифты, что там были, как раз оказались самыми быстрыми.
Потому что они возникали в связи со смертью или бегством других людей.
Многие говорят про девяностые с интонацией солдата, вернувшегося с войны, – страшно было, но я там был, да выжил, я крутой, не то что вы, тыловые крысы, жизни не видели.
Ведь уже полно людей с травмой, полученной в этих социальных лифтах, – падение в шахту, синяки от захлопнувшейся двери и прочее.
Это всё психотерапевтическое выговаривание.
Свидетель видит немного.
Он думает, что видит всю картину естественного процесса, но это не так.
В этом месте нужно сказать, что нет какой-то идеальной правоты в этих воспоминаниях. Больше нет глупости, чем убеждать другого: «Нет, тебе было хорошо» или «Вспомни, тебе было плохо».
Проще всего тем людям, у которых было предназначение – тот же синхрофазотрон, пасека, операционный стол или кафедра. Эти люди могут измерять прошедшее и настоящее с помощью линейки своего предназначения. Случилась польза или нет.
А если предназначения нет, а была только зарплата – тут и начинаются абстрактные споры о том, хорошо или плохо.
Гусев как-то, еле сдерживая смех, рассказал про какого-то математика, что был основателем целой научной школы.