Аргумент мы полагали достаточным для Петра Ивановича Барыло. Тем более что у многих из нас родственники были репрессированы по мотивам еще менее убедительным. Однако это не было оценкой, а сухой констатацией факта.
Наш учитель физики Иван Терентьевич Харченко появился в рассказе об оценке не случайно. Это был человек обидчивый, необразованный, с присущим времени представлением о морали.
Стоило кому-нибудь подсказать товарищу, мучающемуся у доски, как он поворачивался к классу и вопрошал: «Кто это сделал?»
Не получив ответа, он открывал журнал и говорил: «Ставлю двойки всему ряду. По подозрению».
К коллективной ответственности мы были приучены с ранних лет. Подозрения или навет были главными уликами против обвиняемого. В каждой семье это знали хорошо, хотя и берегли детей от опасной информации.
Слова физика «Сколько можно долбить эту дину?» вызывали радостное оживление у мальчиков, треть из которых имели приводы в милицию.
– Не Дину, а Нору, – поправлял его Миша Черкасский, рыжий урка с косой челкой и ласковым прищуром.
– Какую еще Нору? Мы проходим единицу силы.
– А я думал, вы про нашу немку, Нору Александровну.
– Пошел вон из класса! Я сейчас упаду… и мои дети – сироты!
На самом деле Иван Терентьевич здоровья был крепкого. Когда я пришел на практику из института физкультуры, наш любимый физрук Владимир Федорович Качанов, порой в комнатке под лестницей разливая по маленькой учителям, осуществлял голосом дистанционное управление учебным процессом: «На первый-второй рассчитайсь. Первые – десять кругов по залу. Вторые – пять. Потом наоборот. Разбились на пары, бросаем мячи…» Он часто спасал меня от старшеклассниц, которые обожали играть в баскетбол, бегая по залу в маечках и свободных сатиновых трусах с резинками. Они висли гроздьями под щитом на крепких студентах-практикантах, изредка доставая из-за пояса расчески, чтобы привести себя в порядок перед новой атакой на кольцо.
«Бегом на Прорезную, – говорил он мне. – Бутылка “Столичной”, две французские булки и полкило одесской колбасы».
Я брал деньги и бежал. Физрук сказал «бегом», значит, бегом. Однажды, вернувшись, я увидел в комнатке нашего физика Харченко, угрожавшего нам когда-то потенциальным сиротством своих детей. Узнав меня, он смутился немного, но, услышав, что я на педагогической практике, сказал: «Ну, теперь-то мы коллеги. Можно». И выпивал исправно.
Именно Иван Терентьевич был близок к тому, чтобы дать возвышающую меня среди современников, то есть не вполне справедливую, но все же оценку.
Контрольные работы тогда писали на вырванных из середины тетради двух листках. Решив задачи, ты должен был в конце урока сдать их учителю для проверки, предварительно подписав. Я никогда не подписывал, но если отметка за работу случалась пристойной, сознавался в авторстве. А если нет, то нет, хотя потребность быть оцененным порой чувствовал, особенно если знал, что работу сделал хорошо.
В тот день я хорошо сделал свое дело, списав всё у соседки по парте – отличницы Милы Ефремовой, чистоплотной дочери директора гастронома.
Мила была «девушкой» известного на Бессарабском рынке вора-карманника Вовы Орлова и хотела ему нравиться, а была склонна к полноте. Поэтому на большой перемене она скармливала мне бутерброды (иногда с паюсной икрой), которыми ее снабжали дома. Жила она в уцелевшем после войны домике во дворе на углу Крещатика и Бульвара за одноэтажным хлебным магазином, где продавщицей работала худая скуластая женщина по кличке Анаконда с вызывающе красной, даже для послевоенного времени, помадой.
Горячей воды у Милы в квартире не было, и она, будучи чистоплотной барышней, ходила мыться в Караваевские бани, известные еще и тем, что там, в лучшей, говорили, киевской парной, сгоняли вес борцы, боксеры и штангисты. На самом деле в банные вечера она гуляла с Орловым, а перед тем, как вернуться домой, заходила в соседний двор и под струей из колонки летом и зимой мыла волосы, чтобы вернуться домой с мокрой и чистой головой. Вместо менингита, который обязана была получить крепкая на грудь и ногу Мила Ефремова, она закалилась настолько, что никогда не болела и училась исключительно на пятерки. Соседство по парте с этой покладистой девушкой я считал большой удачей, однако, списывая у нее контрольную, счел разумным сделать для правдоподобия пару незначительных ошибок. В конце урока, о котором рассказываю, я отдал неподписанные листки Ивану Терентьевичу и стал ждать триумфа.
Высокая оценка забрезжила в моей беззаботной жизни. Однако учитель физики, получив анонимную контрольную, атрибутировал ее неточно. Почеркав толстым красным карандашом в тех местах, где ошибок как раз не было, он размашисто написал на последней странице: «3–. Плохо дело, Махновецкий».