— Межеумок несчастный, еще и вопит поросенком! Ишь ты, снова в Дурынду приспичило! — со скрежетом крошил собственные зубы рассерженный не на шутку самец, возводя ДУРЫНДУ как бы в столичный град всех Прошек, мающихся на белом свете.
Между тем успевшая вовремя выскользнуть из объятий мужа Ксюша накинула на плечи халат и в страхе подалась к сеням.
Изба Глеба Кирьяновича стояла на излучине улочки по-над начинающимся оврагом и левым оком резного крыльца глядела на Прошкину, третью в ряду семнадцати дворов.
— Ксюшка, поди-ка на минутку! — не переставал призывать к супружескому долгу Глеб Кирьянович, чередуя ругательство в адрес Прошки с обращением к жене, улавливая краем уха ее крайнее раздражение в словах «ой, господи боже ты мой!».
Стоя на крыльце с ощущением тревоги и страха, Ксюша внимала Прошкиному отчаянию, нервным движением руки поправляя растрепанные волосы.
А голос Прошки, чуть просевший на свежем воздухе, то и дело напряженно взлетал, и падал, как ртутный столбик, родившись в голосовых щелях, и зависал над деревней, желая во что бы то ни стало докричаться до ближних.
Но деревня, с годами привыкнувшая к Прошкиному отчаянию, смутно улыбалась в предвкушении субботнего развлечения.
Вот и Глеб Кирьянович, не вылежавший женского сострадания, нехотя присоединился к Ксюше и, почесывая лохматую грудь в желтых веснушках, обиженно распустил тяжело вылепленные губы.
— Опять, подлец, подойник корежит! — ругался он, жалея подойник, а вместе с ним умершую в плоти страсть. — Когда же наконец образумлится!
Но Прошка, живя законами наития, упорно не желал, как того хотели все, образумливаться. Он жил ожиданием чего-то нового, не ведомого никому. А потому с редким упорством добивался своего.
Теперь, с раздражением слушая Прошкин гугнивый голос с застаревшей к Ксюше ревностью, целых два года еще до замужества прогулявшей с этим юродивым, Глеб Кирьянович смерти ему не желал: пусть его живет-мается! Всех на белом свете все одно не пережалеешь-переплачешь! Жаль только, что людей изводит, скоморох, да подойнику покоя не дает.
— Шел бы ты, что ли, а? — выстрадав в себе тревогу, просительно выдохнула Ксюша, мучая красивый овал лица сочувствием к Прошке. — Удавится ведь…
Глеб Кирьянович, с раздражением поглядывавший на Прошкин сарай, особняком стоявший в правом углу двора, нервно позевал на стороны и, бухнув лбом в дверь, вошел в избу и оттуда, из глубины сеней, сердито бросил:
— Не удавится — кишка тонка!
Крайне раздраженный оборотом дела, наметившегося с самого утра, Глеб Кирьянович сумрачно вышагивал по избе, бормоча бессвязные слова.
Сегодня, когда он решил после трудовой недели по-настоящему насладиться законным выходным, чтобы хоть день-другой пожить вне профессиональных забот; все равно рви пуп или отлеживай бока — производство, в котором он тянул лямку, непосильную даже самому изворотливому бухгалтеру в мире, не могло поменять своего уродливого лица, поскольку он, как бухгалтер, занимался перекладыванием счетов из кармана в карман, ухитряясь при этом получить показатель якобы в сторону неуклонного роста… Подобного рода очковтирательством, увеличивающим объем бухгалтерских работ, Глеб Кирьянович был сыт по горло. Сегодня, в эту долгожданную субботу, ему хотелось тишины в семейном кругу. И вот тебе на, получай!
И Глеб Кирьянович, всей своей грузной комплекцией придавливая старые пружины дивана, жалобно и просительно застонавшие, принял горизонтальное положение, ясно сознавая, что, коли уж Прошка взялся за «дело», ему спокойно не отлежаться. Лежи и жди, когда забухают кулаком в дверь сонные мужики и скажут: «Глеб Кирьянович, бяда! А, Глеб Кирьянович, вставай! Бяда! Опять Прошка того, отправлятца на престол божий, блины со сметаной и медом есть…»
— Фу-ты, бестия! — вслух выругался Глеб Кирьянович, не без улыбки представив на миг, как за одним столом Иисус и Прошка искусно заправляют блинами на зависть всем смертным на земле. От такой дикой мысли, вдруг родившейся в голове, Глеб Кирьянович принял вертикальное положение и с возмущением сжал кулак против того, кто не заслуживал таких почестей. — Нет, это тебе даром не пройдет! — погрозил он разом двум мужчинам, едающим горячие блины со сметаной и медом: Прошке за нахальство, а Иисусу за несправедливость. — Это вам не суциализм, чтобы дармоедов поощрять!
Бедный Глеб Кирьянович от привкуса далеких блинов и от социальной такой несправедливости стал грубо ошибаться в слове, уравнивая по бухгалтерской уравниловке Прошку с Иисусом. Но вскоре, поняв причины всей грубой ошибки, наказал себя смачным шлепком по сократовски бугристому лбу.
— Занесло же тебя, Глеб Кирьянович! Ох и занесло! — И он свободно вздохнул от понимания бреда относительно царствия небесного и прочего.
Он был готов поразмышлять еще относительно возможности счастья отдельным личностям без всеобщего явления такового, но вошла печальная Ксюша и скорбным шепотом сообщила:
— Кажется, Прошка… Смотри, как бы беды не было…