Когда фельдшера Медниса, «санитара» Черемисина и меня привели в лагерь, Курт осмотрел нас по-хозяйски, накормил баландой и зачислил в персонал «своего» ревира. «Ты говоришь по-немецки, — сказал он мне. — Будешь за старшего. Порядок нужен всюду».

Оставим на время Курта и ревир и последуем дальше за прибывшими пленными. Еще одно проволочное заграждение, и мы находимся на территории самого лагеря. Справа — недостроенный барак будущей кухни. Она будет достроена в сорок втором году, а до этого баланду будут привозить в больших деревянных чанах на подводах под присмотром французских военнопленных. Хлеб тоже привозят в лагерь извне. Если он черный, липкий и пахнет гнилью, его можно есть без опасения. Если он сероватый и сладковатый на вкус, надо есть осторожно, понемногу. Иначе бывают тошнота и рвота. Остатки хлеба, не розданного в течение дня, хранятся в маленьком деревянном складе, рядом с недостроенной кухней.

А дальше, вокруг кухни, расположены блоки. Осенью сорок первого года это были просто загоны — обнесенные проволочными заграждениями песчаные пустыри с редкой травой, которую быстро выщипали и съели доходяги, и с ямой, которая служила уборной. Через год на блоках появились бараки, но в первую зиму люди лежали на песке. На каждом блоке свои порядки, свое начальство из полицаев, свои законы. Блоками ведает Седой.

О Седом тоже надо рассказать подробней.

Небольшого роста, порывистый, уже немолодой, он, как и Курт, добровольно служит в армии. По зову сердца. Седой пошел служить после того, как его сын погиб в первые месяцы войны с Советским Союзом. Смерть единственного сына усилила бескомпромиссную ненависть Седого к русским и коммунистам. Эта ненависть не нуждается в разумном обосновании, ее истоки иррациональны. Она есть — и все! Седой — идейный, убежденный нацист. Он предан Гитлеру до последней клеточки тела. Предан — и все! Ему лично ничего не надо, кроме как отомстить за сына и умереть за фюрера.

Но сын сыном, идейность идейностью, а ненависть Седого имеет более глубокие корни. Почти два года я присматривался к нему, и судьба столкнула меня с ним при трагических обстоятельствах, о которых я еще расскажу. Мне кажется, что я догадываюсь о глубинных причинах ненависти Седого. Седой — из респектабельной семьи юристов. В молодости он восстал против той среды, где он вырос, и ушел от своих, чтобы покорить мир. Не то он считал себя гениальным художником, не то музыкантом. В конечном счете не так уж это важно. Важно другое: при всем своем безмерном самомнении, при несомненной одаренности, при способности к самопожертвованию он не был личностью. И ничего своего создать не мог. В общем, довольно банальная история. Она становится трагичной только в том случае, когда несостоявшийся гений достаточно умен, чтобы понять, что случилось. К счастью, это бывает редко, и многие, не создав ничего своего, тем не менее делают вполне приличную карьеру. Но Седой понял. И возненавидел творческую интеллигенцию не менее, чем ту респектабельную среду, в которой вырос. И вот когда он, как загнанный зверь, потеряв веру в себя, был готов вернуться к своим, разыгрывая роль блудного сына, прозвучал призыв Гитлера к покорению вселенной. Седой выпрямился во весь свой маленький рост и сказал: «Вот мой сын. Вот я. Возьми наши жизни, мой фюрер!»

Мне не пришлось встретить в жизни человека, сотворившего больше зла и пакости, чем Седой.

Нет никого опасней фанатика-идеалиста. Способность жертвовать собой ему служит оправданием готовности пожертвовать всеми другими людьми.

Те, кто осенью сорок первого года, пройдя через гестапо и абвер, попали в руки Седого, ничего никому не расскажут. И мы никогда не узнаем всего, что было. В жизни встречаются люди, о которых лучше не помнить, и бывает немало такого, о чем лучше не знать. Важна правда, а она состоит не из исключений, а из кусочков обычной жизни.

Хотя кто его знает, кем он был, Седой, — исключением или типичным явлением для фашизма?

Уух… уух… уух…

Редкие глухие удары раздаются о стенку барака, у которой стоят наши нары. Потом слышится шум, что-то падает снаружи и скребет по деревянной стенке. Доносятся ругань и снова редкие глухие удары: уух… уух…

Гляжу на светлеющее окно — день только начинается — и, съежившись под матрацем из рогожи, стараюсь сохранить немного тепла. Вот снова заскребло о стенку, и на сером фоне окна появилась голая тощая нога. Потом скользнула сверху голова. Она зацепилась за ногу и нелепо застряла, гулко ударившись о стекло. Мертвецы толчками наползают на стекло, постепенно закрывая серое небо. А снаружи глухие удары: уух… уух…

Потом я привык. Это санитары волокли из лагеря трупы доходяг[19], умерших за ночь, и бросали голые, посиневшие тела к деревянной стенке барака. Гора росла, изредка обрушиваясь. Потом приезжали подводы с баландой. Деревянные чаны стаскивали с подвод. Санитары бросали мертвецов на подводы. Французские военнопленные стояли в стороне и молча смотрели. Потом французы садились на подводы и увозили мертвецов из лагеря.

Перейти на страницу:

Похожие книги