— Пан коллега, вставайте, — зовет меня доктор Флейшман.

Старик Флейшман, молодой Прудзинский, Меднис и сибиряк Терновских сидят у круглой печурки, которая стоит на кирпичах посреди барака. На печурке миска с брюквой, капустой и картофельной шелухой, выловленными из чана с баландой, привезенной в ревир.

Молча вылезаю из-под матраца, сажусь к печурке и, поеживаясь от сырости, ем картофельные очистки.

— Где Флейшман? Где старая собака? — гремит голос Курта, и дверь барака открывается от удара сапогом. — Вы что, отдыхаете? Марш на работу!

По-стариковски шаркая ногами, из барака рысцой выбегает доктор Флейшман. Развеваются полы грязного врачебного халата, и смешно топорщатся седые клоки волос над втянутой в плечи головой. Мы выбегаем за ним. Мне — в амбулаторию.

Курт уже там. «Вон!» — орет он во всю глотку, выталкивая пленных, набившихся в помещение амбулатории.

— Перевязать французов! — приказывает Курт.

Входят два французских военнопленных, из тех, что привозят баланду в лагерь и увозят мертвецов. У одного укус на предплечье, — ясно видим следы зубов, у другого — ссадина на скуле.

— Quels sauvages[20], — жалуется один из них, когда я его перевязываю бумажным бинтом. — Ils ont faim. Mais tout de même…[21]

Я молча смазываю ссадины йодом и делаю вид, что не понимаю.

— Merci, monsieur, — вежливо говорят французы и уходят с видом возмущенных, невинно пострадавших людей.

Я знаю, что произошло: пленные разбомбили повозки с баландой. Это происходит изредка и всегда неожиданно, как-то стихийно. Едут подводы с чанами по лагерю в окружении полицаев с плетками, мимо пленных, собравшихся у ревира. Сидя на песке, прислонившись к баракам, пленные горящими глазами провожают чаны с едой и молчат. Но бывает, завязнет колесо в песке и ветер отнесет запах еды в сторону доходяг. И тогда… Толпа истощенных людей молча кидается на еду. Они давят друг друга, лезут на телеги, черпают баланду руками, пилотками, выхватывают куски брюквы. Кричат полицаи, смятые толпой; стоя на телегах, французы отбиваются кнутами. Все напрасно. Никто ничего не видит и не слышит. Еда!

Часовые на вышках начинают стрелять. И тогда испуганные лошади, рванув с места, вырывают подводы из цепких голодных объятий. Толпа распадается на беспомощных людей, которых полицаи отгоняют к баракам ревира. Подводы едут дальше.

Я не успеваю осмотреть раненых и избитых, как в амбулаторию входят польские врачи. Их двое. Они немолодые, в зеленых мундирах, гетрах, зашнурованных спереди, н четырехугольных конфедератках с большими козырьками. Они приходят дважды в неделю из французского лагеря.

Французский лагерь! Зимой сорок первого года французский лагерь, о котором советские пленные знали только понаслышке, был чем-то вроде обетованной земли. Раем на земле, где люди, не то что не умирали с голоду, а ели дважды в день, курили сигареты, получали пакеты Красного Креста, посылки и письма из дому.

Польские офицеры приходят в сопровождении пожилого немецкого солдата. У ревира они дают немцу по папироске и, взглянув на наручные часы, назначают ему время, когда прийти за ними.

Войдя в амбулаторию, офицеры поморщились от зловония и, перешагнув осторожно через ворох тряпок, изодранных лохмотьев и грязного лигнина, присели у окна на табуретки, которые они предварительно тщательно протерли ватой, смоченной дезраствором, принесенным с собой.

Покуривая, они мирно беседуют, не обращая внимания на меня и на доходяг, которые толпятся у входа.

После амбулатории я отправляюсь в соседний барак для рапорта немецкому врачу, доктору Герке.

Герке из Гамбурга. Его тоже отстранили от участия в войне на Востоке за какие-то провинности молодости. И назначили в русский лагерь. Но пробыл он в Гаммерштейне совсем недолго.

Угрюмый, с отечным красным лицом и мясистым губчатым носом, Герке безучастно сидит за столом, подпирая лоб кулаком, и смотрит в окно. Рыжая грива придает ему сходство с обтрепанным, загнанным львом из зоопарка. Герке, как всегда, пьян. С самого утра.

Он не обращает внимания на рапорт. Долго молчит. Потом спрашивает, не оборачиваясь:

— Лечишь больных?

— Лечу, герр оберштабсарцт.

— Врешь. Кого здесь можно лечить? Ты посмотри, что им дают. Помои. Сколько человек может прожить, получая такие помои? А ты говоришь — лечу!

Наступает молчание. Потом Герке добавляет устало, не сводя глаз с окна:

— Подохнут. Ну и шут с ними. Выбор у них был, могли достойно умереть, как солдаты. А они…

Герке отхлебнул из стакана, задумался, добавил про себя:

— За Германию стыдно…

Обернувшись, он заметил меня.

— Чего стоишь? Я — немец, а ты кто такой? Беглый врач из Парижа? Слизняк ты с твоей клятвой Гиппократа… Лечишь, говоришь?

Массивные плечи и рыжая грива затряслись от внутреннего смеха.

— Здесь врач не нужен. Ты просто ничто, понял?.. ффюит!

Герке дунул на пальцы, отвернулся.

— Не мне судить, но… в дерьме мы все. Какой ты врач. И я тоже… Пшел вон!

Обед. На первое — жижица из баланды, на второе — брюква из той же баланды, тушенная в треснутом горшочке.

Перейти на страницу:

Похожие книги