— Не бойтесь, пан коллега, — говорит доктор Флейшман, заметив, что я отшатнулся, когда открыли горшочек. — В брюкву добавлено немного лечебной мази. Совсем безвредной. К запаху привыкнете.
Действительно, я быстро привык к брюкве, тушенной с лечебной мазью.
— Я отобрал самую мягкую, без гнили, — говорит Прудзинский про брюкву и придвигает фанерку с хлебом.
Хлеб, который удавалось достать, делили на равные части. По весу. Крошки тоже делили. Ели медленно, сосредоточенно, подставляя ладонь, чтобы не потерялись крошки хлеба.
После обеда — обход палат ревира. В палатах вонь, грязь, полутьма. Пленные покрепче сидят вокруг печки, она стоит посередине палаты. Завернувшись в разодранные одеяла, прижавшись друг к другу, они о чем-то переговариваются. Пленные послабее лежат на нарах, прикрываясь вонючими матрацами и тряпками, и молчат. В полутьме не разберешь, кто еще жив, а кто мертв.
И вши. Я запомнил те две первые, которые увидел, когда пытался осмотреть одного из больных. Они спокойно ползли по серой грязной спине между торчащими остистыми отростками позвонков. Потом я перестал обращать внимание на них.
Когда я вхожу в палату, все разговоры смолкают и доходяги напряженно следят за мной. Непреодолимая стена отделяет меня от них. Они не доверяют мне. Их пугает мой иностранный акцент, знание немецкого.
— Из эмигрантов. Говорят, из Парижа. Эти похлеще немцев, — услышал я как-то за своей спиной, когда выходил из палаты.
Я пытаюсь говорить с пленными, расспросить их, установить человеческие отношения. Но получается еще хуже: отчужденность превращается во враждебность: «Расспрашивает, шпионит за нами».
Только с одним из пленных мне удалось не то что разговориться, а просто побеседовать.
Все его звали «профессор из третьего барака».
Когда я вхожу, он сидит, как обычно, у окна, привалившись плечом к стене. Белые прямые волосы. Покатый лоб. Глубокие морщины на изможденном лице. Седая бородка. На носу очки в железной оправе.
Он поворачивает голову. В очках сохранилось только правое стекло. Сквозь блестящее стеклышко правый глаз смотрит внимательно и остро. Левый глаз, с выцветшей голубизной, но-детски добр и наивен.
— Здравствуйте!
— Рад познакомиться, — кивает старик, — простите, что не встаю. Ослаб.
Пожимаю тощую руку.
— Господин или товарищ? — осведомляется старик. Потом, еще раз взглянув на меня: — Извините, вы действительно русский?
— Я жил и учился в Париже.
— И все же товарищ? Хорошо, как вам угодно. Предлагаю ему помощь. Иначе не выжить.
— О смерти можете не говорить. Я достаточно видел смертей с тех пор, как сижу у этого окна. А насчет помощи… Разве у вас есть своя еда?
— Я могу достать для вас немного баланды.
— Достать? То есть взять у них? — профессор указывает на нары. — Украсть у умирающих?
— Украсть…
— По-моему, в лагере нет другого источника дополнительной пищи.
Наступает неловкое молчание.
— Спасибо, не надо. Я не прохвост.
— Вы ученый…
— Уважаемый Федор Федорович, в годы испытаний ценность представляют не ученые, а честные люди. И разрешите мне самому быть судьей в этом вопросе. — Потом с легкой усмешкой: — Правда, умирать страшновато… Совсем как в молодости.
— Честные люди? А где они? Одни убивают, другие молчат.
Профессор поднимает руку.
— Можете не рассказывать. Ну и что же?
— Как, что же?
— Вы ели сегодня? И еще есть будете? Вот видите. Но оставим это. Мы не поймем друг друга.
Старик закашлялся. Он тяжело переводит дыхание и продолжает приглушенным голосом:
— Когда я был в вашем возрасте, мне пришлось сидеть в царской тюрьме. Это было давно, в тысяча девятьсот шестом году. Тогда я боялся. Знаете почему? Потому, что подсознательно опасался: а вдруг все напрасно, вдруг революции не будет?
В бараке тишина. Пленные слушают.
— Видите ли, уважаемый Федор Федорович, нет надобности проверять лично, чтобы знать, что при гидролизе крахмала образуется сахар. И сейчас мне нет надобности лично увидеть, чтобы знать, что мой народ справится с этой нечистью.
Старик задумался, посмотрел на нары.
— Да и не хочу пачкаться в конце жизни. Думаю, простил бы меня мой народ, если бы я принял предложенную вами ворованную еду. Но будет ли у меня возможность просить прощения? Вы молоды, а я стар.
— У кого просить прощения? Русские убивают русских.
— Где вы почерпнули понятие «русский»? В эмигрантских журналах?
— При чем журналы? Слово «русский» имеет один смысл.
— Нет, милостивый государь. Много! И несовместимых!
Наступает молчание. Входит санитар с хлебом для пленных.
— Извините, — отворачивается профессор, давая понять, что разговор окончен. — Сами видите — общественные обязанности. И… знаете что? На вашем месте я не стал бы называть себя «товарищем». Уж не обижайтесь на старика за прямоту. Прощайте.
Когда я выхожу, профессор готовит самодельные весы.
Делить хлеб доверяли не каждому.
В конце дня врачи собираются в бараке, у остывшей печки.
— Пан коллега, ваша миска на печке.
С жадностью протягиваю руку к тепловатой баланде.
— Каждый прожитый день — благо, — говорит доктор Флейшман.