Однажды за столом по окропленью новорожденных святой водою сукиных детей, в развитье темы слепоты наш пастор брякнул про праде́да исцеленье чу́дное. Отец и дядя помрачнели. За разъяснениями я оборотился к маме. Она, как королевская невестка, дочь и внучка, передала мне ровным голосом отцов (времён болтливых младожёнства) рассказ о том, что года за́ два до кончины то буйствовал наш прадед, то молился. И строго он следил, чтобы «за утреней» весь двор стоял, тогда разбитый на две клики: родня отцовой матери, обсевшая зятька и с ним не пропускавшая ни одного молебна и весельчаки младые – братья́ и свойственники молодой второй жены. Но вдруг – ослеп наш государь. Созвав весь двор, он голосом, ор ратников и рёв волны перекрывавшим, провозгласил решенье передать дела короны сыну и учредить ему в поддержку под своим началом совет достойнейших, двенадцать выбрав царедворцев в круге ближнем из двух враждующих котри́й. Как осы в августе вдруг обезумели все, всё зазудело, зажужжало. И только дед спокоен был, поднявши руку. И прадед, знавший сына, хотя не видя той руки подъятой, продолжал: что скажешь, сын? – Пусть твой совет пока начнёт работу, но мне позволь отправиться с женой к Сантьяго Компостельскому, чтоб умолить его о возвращении орлиной зоркости тебе. И две недели сборы продолжались (жена – служанок нерадивых била, муж – поклоны), а прадед в спальне консультации про свой совет мудрейших вёл. Днём принимал доклады, по ночам доносы и допросы, а на заре по стоку выгребному спускали в море трупы: сначала цезарей с помпеями, потом антониев с их клеопатрами. А в завершение реформ процессом осчастливил двух шуринов сынка (двух вкрадчивых Октавианов), сидевших в тёмных уголках на первом том собраньи. Они заранее во всём покаялись, опережая слуг на дыбе показанья. На что был дан ответ судьёй, ослепшим, как Фемида (что был для простоты и обвинителем, и адвокатом): последними прихлопнешь ты всегда не только самых тихих, но и самых юрких, самых злых из сонма мух. А сын в своей часовенке уединенной молился за отца и за родню. И вот оно, свершилось чудо: как покатилась голова последнего невесткиного братца – прозрел мой прадед к радости от неожиданности обезумевшей толпы. А дядя и отец, оставшиеся так нежданно без родни, тогда и подружились, на зорьке ясной тех времён, что веком золотым считаются в истории короны нашей – правленья мудрого и справедливого царя.
*
– А колченогий Кашпар скатертей не жалует. – И прав, под ними pernæ пухлые матрон почтенных не видны клиентам алчнооким, лишь щиколотки. – Во-первых, щиколотка есть та часть, что до небес возносит гребень пенный нашего желанья, об этом второгодник из Севильи мне на днях прочёл доклад столь страстный, что щиколотки я на всякий случай подтянул под стул. – Не знаю, но у нас в парадной зале скатерти прадедовы с следами несмываемыми спермоблевотины (как дядя это точно охарактеризовал) влекли меня неудержимо, как теперь влекут кулисы пыльно-потные друзей-комедиантов. – О, там спектакль разверзался знатный, ведь дамы наши так и не привыкли с Пасхи и до Рождества под нижни юбки хоть чего-то поддевать. – Да нет, балбес, не только в этом дело. Начнём с того, что зрелище такое – плод уединенья, а я всегда с собаками и с батиным шутом там копошился. – Которого язык не только в уши был обучен сыпать Sal Atticus, и асом был он кунин… – Но я хотел не это вспомнить. Мне почему-то вспомнилось, как в детстве стадии отцова опьяненья я по ногам его определял. Сначала громко топают, толкаются в ботфорты, трутся о чулки овечьей шерсти (коль дамы по одной ещё не разбежались), пытаются закинуться одна хотя б на краешек другой, бессильно тянутся вперёд, скребут по полу, пытаются напрячься и тело вверх катапультировать, но сделать этого не могут, пока со всех сторон натренированные ноги прытких царедворцев их не окру́жат и не помогут им дрожать и дрыгаться престать и разогнуться. – Всегда я это сверху видел. – Конечно, ты же дяде вечно ухо щекотал. – И всё-то видимо и ведомо для принца, и то, что снизу и что сверху он орлиным оком замечал. – Пойдём домой, я только вчерне набросал баллисты схему и сечение жгута не рассчитал.
*
Июньской ночью первых зоммерфериен однажды выйдя по нужде с чадящим и погасшим так некстати факелом, я понял вдруг две вещи: у меня на родине бывают ночи, что светлее с небом призрачно безумным нежели с десятком брызжущих смолою lampadum. Ну а второе, что я понял, дядя прочь прогнал, за мною вышедший с струёю лошадиной. Иль коровьей. Ну а папаня пуком королевским всё скрепил как деда, в Швеции литой, печатью. В моче, чужой для нас, пусть и согретой нами, есть что-то сатанинское, насмешливое. И неслучайны байки про удавленников мандрагору. И ле́каря язык и нос в горшке ночном исчезнувшие так же умопомрачительны, как пальчики холёные священника с облаткой. Прости же, Господи. Иль отпусти. И отпусти.
*
… дворами. И колами мы гнали их до кабака