«Она не в них. Она – сквозь них.
Летят весною гуси-лебеди,
Презрев все доводы рассудка,
От Эльбы берегов цветущих –
К гранитным вашим берегам
Но их отлёт от нас и к вам прилёт –
Приметой обернулся semper idem:
Прихода нежной нашей и суровой вашей,
Но неизбежной и пленительной весны.
Нет правды ни в отлёте, ни в прилёте.
Она – в полёте упоительном и гибельно прекрасном».
*
Мне батюшка писал всего полраза (по пьяни и диктуя брату, и потому за раз тогда я это не зачёл). Письмо я бросить не посмел, боясь, что в граде семи ересей паршивый пёс любой поймёт по-датски и сжёг его в ночном горшке, облив слезами униженья и Тортуги ромом. Шипели первые, смердел второй, смеялся викинг гордый, мигали звёзды незнакомые (всё это было в августе и всё чужое было мне, и я не понимал ещё антанаклазы бюргеров, заботы материнской Фрауен и Фройляйн взглядов, что в разгар экстаза способны зубы стиснуть, позабыв про всё в позыве чиха). Забавно, что пока оно чадило, его descriptio я сразу начал на латыни, но записывая буквами слуги из Нойбурга словенильменского. Но начертал лишь нижеприведённое. О, сыне мой, всё к Богу, к Богу, помни обо мне, а матушка здорова и варенье варит, а вечерами с кастеляна дочкой танцы учит старые и новые для вашей с корефанычем твоим вакации на Пасху, а в средонощье ныне снова ухал филин, две новых родинки растут как раз под пуговицей гульфика. И дальше в том же духе с детства выученном мною наизусть. Я всё забуду в Тартаре, в Валгалле, в песочной мандале, в геенне огненной, стерев язык до корня о поддоны с жиром блудниц и слюной завистников. Но не могу забыть, как вырезав кинжалом дедовым конец эпистолы с кривыми буквами отца
*
Не знаю способа от правды ложь отплесть в дитя рассказе о сиюнощном снови́дении, в безмерной женской благодарности за удовольствие, в мужчины пьяном бреде, в посла угрозах и посулах, в признаньях юношеских в дружбе, в параболах камнесердечных старцев, в отчаяньи бездонном нелюбимого, в смиренном самоотвержении монаха, в надменном простодушии вождя, в раскаяньи казнимого, в идущего на битву клятве воина, в написанном рапсодами – от пастуха-царя до принца-школяра. Нет примеси лукавства лишь в поту рожениц горьком, в сладостном поту любовников и в ледяном поту предсмертном.
*
Из двух моих друзей царёк без царства слово молвит – как копьё вразбег бросает: запустит и взглядом траекторию сопровождает молча. Наш итальянец обожает звуки междометий, паузы, откашливания – словно трагик за кулисами, что выйти должен следом за любовником-красавцем, любимцем публики и режиссёра. Но как заговорит – не остановишь до тех пор, пока мельчайшие подробности не вытрясет из головы своей продолговатой. Но как ни странно, с точки зрения риторики – они не противопоставлены, а вытекать должны из друга друг: ведь итальянец обожает пышные сравненья и периоды с бронзовозвучной clausulae, а царёк – всё тянет-тянет тетиву метафоры и часто рвёт её к потехе итальянца. Отец мой, кстати, никогда не прочь словечком подколоть царька, чтоб разогреть язык его. А мать – та обожает обстоятельные растеканья итальянца.
*