Но Молчун, спасая свою шкуру, выслуживался перед оккупантами. Он в слепой отчаянной ярости наносил удары саперной лопаткой, превращая голову лейтенанта в кровавое месиво, выкрикивая с придыхом:
– Жид!.. Юда!.. Комиссар!..
Эсэсовцы, застывшие с автоматами в руках, казалось, равнодушно и безучастно взирали на его зверствование. А этот Хорст даже брезгливо кривил губы. Так ему тогда казалось. И запомнилось, врезалось в память.
Когда его повели назад на скотный двор, превращенный в лагерь для военнопленных, Молчун от радости не чувствовал земли под ногами: он жив! Его не расстреляли! Заперли его в кирпичном сарае, одного. И Молчун это воспринял как поворот в своей судьбе: его выделили, не посадили со всеми остальными пленниками. И не ошибся. Только страшные минуты пришлось пережить еще раз. На допросе гестаповец, сносно владевший русским языком, спросил:
– Зачем ты убиваль свой товариш?
– Какой он мне товарищ? Туда ему и дорога! – Молчун матюкнулся и облизал пересохшие губы. – Юда он и комиссар! А я не хотел, чтобы и меня вместе с ним расстреляли. Погибать ни за что ни про что, а так, за здорово живешь?.. Нет, спасибочки! – он сам не знал, откуда у него брались слова, но они находились и, казалось, сами слетали с его языка. – Как в листовках ваших? Писали же: «Убивайте командиров и комиссаров и переходите к нам!» Вот я и убил его, чтобы перейти навсегда и окончательно!
– Гут, карашо, – сказал гестаповец, записывая его слова, потом вынул пачку папирос, закурил и, пуская дым в лицо Молчуна, произнес слова, которые ножом резанули его под самое сердце:
– А ми не думаль вас расстреляйт, а только арбайт… немножко работа-работа! Ми харошо знайт, кто есть комиссар, кто есть юде! И никого прощайт не будем.
Всю ночь Молчун ждал своего смертного часа, поскольку понимал, что за самовольное убийство немцы его не помилуют. Однако они его не собирались расстреливать, и он волновался напрасно: гитлеровцы учли его искренние «старания». Такие люди им были нужны. Перевели в другой лагерь, в котором находились такие же отпетые личности, а там его завербовали на службу, он надел чужую форму и – пошло-поехало! – три года в сплошном дыму-тумане. В угарно-хмельном тумане и дыму пожарищ. Карательные войска, специальная зондеркоманда. Приказ – закон! Никакой пощады и сочувствия. Расстреливали, убивали, вешали, сжигали. По одному и группами, пачками. Военнопленных, партизан, заложников, подозрительных мирных жителей. Мужчин, женщин, стариков, детей…
Отрезвление для многих карателей наступило осенью сорок четвертого, когда погнали оккупантов, когда начали загонять гитлеровцев в их собственное логово, когда закачалась и начала трещать по всем швам великая фашистская империя, распадаясь на куски, когда сами нацисты заметались, как шакалы в огненном кольце, ища спасительной лазейки. И это их животное беспокойство Молчун почуял своим звериным нутром загодя, еще весной, за много месяцев до всеобщей отчаянности завоевателей мира, и заготовил себе тайно документики, настоящие, подлинные, не поддельные, на имя Андрея Кряча, жителя партизанской деревеньки в глухом белорусском Полесье, сожженной карателями начисто и до основания, стертой с лица земли, так что никаких живых свидетелей не осталось. Уходить же за кордон с карателями он не решился, чужая и незнакомая заграничная жизнь пугала сплошной неизвестностью.
Навстречу наступающим советским войскам Молчун вышел не с пустыми руками, а с солидным «языком»: ему не составляло большого труда выследить и подкараулить штабного офицера, прихватить его вместе с документами. Оглушить и связать его уже, как говорят, было дело техники, благо Молчун имел на этот счет немалый опыт. А дальше – «чистосердечное раскаяние»; попал, мол, к немцам раненым в плен, концлагерь, вербовка, короткая служба и «мечта» как можно скорее перейти с оружием к «своим». Немецкий штабист с документами являлся весьма весомым оправдательным аргументом.
Подлинную личность Молчуна в те военные времена сразу же установить не удалось, и за службу врагу, за неимением других прямых доказательств, его осудили, приговорили к небольшому сроку наказания, сослали в Сибирь, где он и обосновался на дальнейшую свою жизнь. Края обширные и малообжитые, можно кочевать по бесконечным таежным просторам, рабочие руки везде нужны, в отделах кадров особых проверок документам не устраивают, верят тому, что напишут в анкетах, как заполнят личный листок.
О своей службе в зондеркоманде Молчун начал было уже забывать, но в геологоразведочном поселке прошлое вдруг воскресло в лице Хорста. Круг замкнулся, связав недавнее прошлое с настоящим. Хорст был живым свидетелем, он был опасен, как бомба замедленного действия, внутри которой тикали заведенные часики. Обезвредить ее можно лишь одним способом – убрать живого свидетеля. Вот так Молчун и «положил глаз» на одного из четырех бывших эсэсовцев. Но вслух только глухо произнес в своем кругу:
– Гады фрицы! И в войну они, и теперь тут… Красавчики! Живые! А наших полегло сколько, а?