— Согласен. — Меня этот вариант тоже устраивал: ближе к номеру, к графину, к стуку очков о тумбочку, к беззащитным глазам и горячей речи, из которой понимаешь каждое пятое слово, что делает речь неотразимо-прекрасной. — Ужин в восемь. У нас есть еще время. Тут недалеко, за пятнадцать минут доедем. Трамвай ходит, как в Питере.
Внезапно я вспомнил, что не поставил графин в холодильник и он так и остался, открытый, преть у батареи. Наверняка привел в ужас горничную, когда та зашла убирать номер. Чтоб не вылила, чего доброго! От немки можно ожидать и такого.
— Посидим? Я что-то утомился, — предложил академик, увидев скамейку.
— С удовольствием.
В кармане булькала последняя чекушка. Свинец давно уже не капал на макушку, обручи тоски были свинчены, жажда смерти превратилась в обычную жажду, кошки перестали скрести и царапать душу, демоны убрались восвояси, а душа отмякла и задвигала жабрами. — Хотите глотнуть?
— Но это же опасно, я только что выпил стакан вина! — всполошился он. — Нет-нет, не хочу, вы пейте. И прочтите мне что-нибудь из ваших аскез, вы же обещали!
— Вам очень голое? Или немного с плотью?
— Ню всегда интересней.
— Хорошо. Тогда вот: «Поэзия — кокаин, проза — героин, а драма — морфий».
— А какая разница? — не понял он. — Это разве не одно и то же?..
— Отнюдь. А разве проза и поэзия — одно и то же?.. Они живут и действуют по-разному: поэзия видит миг, а проза смотрится в вечность. Ну ладно, — я поискал что-нибудь другое. — «Сожжение книг есть возврат мысли в свое первоначало — в ничто».
— Вот это я понимаю, — кивнул он головой. — Согласен.
— «Новая книга — как очередная любовница: ею занят, с нею носишься, о ней думаешь; а потом забываешь».
— Это не только у писателей. Со мной то же происходит, то есть не с любовницами, конечно, а с книгами, — поправился он. — Очень, очень хорошо. Хлебников причислил бы вас к словачам.
— Почему к сволочам? — не понял я.
— Да не к сволочам, а к словачам! Конечно, и словач может быть изрядной сволочью, — развеселился он. — Хлебников делил писателей на словачей и делачей. Делачи — это ремесленники, а словачи — творцы, которые создают т. н. «письмеса»…
— Вы мне льстите…
— Вы не женщина, чтобы вам льстить, — парировал он. — Поэтов, кстати, он называл совсем смешно — «небогрызы». А вы, случаем, не из этих небогрызов? Стихов не пишете?
— Неба не грыз, но написал в жизни один-единственный стих, — признался я. — Стих почти белый. Как фарфоровые лица немок.
— А знаете, вокруг Чернобыля уже несколько лет спеет белая черника. Белая черника, вы только вдумайтесь в это словосочетание! — вспомнил вдруг академик.
— Генные изменения.
— Ах, какие там гены! — он махнул рукой. — Я точно знаю, как там всё случилось — моя дочь замужем в Киеве. Дежурные, услышав рев сигнализации, тут же её отключили. Потом ревело еще дважды, и они дважды ее отключали — пусть, дескать, начальство разбирается. Когда же, наконец, загорелось, то прибежали пожарники в майках, чуть ли не с домино в руках, начали лить воду. Вот тут-то и произошла водородная реакция. Руководство сбежало, их потом долго искали, они были настолько заражены радиацией, что излучали ее, как прожекторы. Даже мертвые, могли заразить всю землю вокруг могил… После взрыва шли красные облака, а земля начала пузыриться. Вот как это было! Советское головотяпство с атомной начинкой! — он в сердцах покрутил набалдашник палки. — При Сталине ничего не взрывалось… И пожарные знали, когда играть в домино и как тушить пожары…
— А правда ли, что недавно Харьков чуть не захлебнулся в дерьме?.. По «Свободе» передавали, что там прорвало канализацию и тысячи кубометров нечистот пошли в водопровод и повылазили из раковин, как фарш из мясорубки?
Академик зловеще подмигнул:
— А чего вы ждете? Емельян Пугачев в своих прельстительных грамотах писал: «Милостью Святого Духа я пришел на русскую землю, чтобы избавить народ от ига работы!» Ига работы! Потому и прорывает канализацию. Еще будет, будет! — погрозил он кому-то палкой. — Я ничему не удивляюсь. Ничего не ремонтируется, всё ветшает. Начнут падать самолеты. Пойдут обвалы в метро. Взрывы на атомных станциях, где на проходной сидит дядя Вася и ест колбасу без хлеба, потому что хлеб в магазин не завезли. Наводнения. Крушения поездов. Радиация, чума — вот что ждет нас, если… — он замолк, подбирая слова. — Если народ не одумается. — Заметив мою скептическую усмешку, подозрительно спросил: — Вы думаете, что этот вывод из разряда социал-утопических?
— Боюсь, что да.
— Может быть. Но другого я не вижу, — обиделся он.
— Иго работы и мне ненавистно. Я тоже предпочитаю жить без будильников, понедельников и начальников, что тут плохого? — примирительно пошутил я.
Но он махнул рукой, скорбно прищурился и замолк.
— После ваших мрачных пророчеств зябко стало, — признался я. — И там противно, и тут не сладко. Эмигрант ведь одновременно похож и на проститутку, думающую, как бы себя лучше продать, и на цепного пса, который не хочет делиться добытой костью…
— Печально, — похлопал он палочкой по ботинку. — А стих?