Итак, передо мной в модных облегающих брючках из настоящей шерстяной фланели, в свитере из кашемира (Made in England) стояла незнакомка по имени Белла. Колье из мелкого жемчуга перевито шелковым фуляром. Какая очаровательная, элегантная небрежность! И этот изящный жест, свойственный определенному классу… Непринужденная, свободная манера держаться. Слегка раскошенные глаза на круглом, гладком, точно галька, лице. Эти глаза не знали слез. А ведь она была примерно моего возраста. Прожитые годы заострили черты моего лица, оставили круги под глазами, проложили морщины. Разве от них избавишься после всего того, что пережито? А юность Беллы прошла без войны; в Швейцарии не было ни ограничений, ни карточек и было отменное швейцарское молоко. «What are you doing?»[19] Она склонилась над моим рабочим столом: «Oh pretty, funny»[20]. Почему она говорила со мной по-английски, ведь французский она знала так же хорошо, как и я? «Pretty, funny and so on»[21]. И она, опустившись на стул, перешла прямо к делу. «You see?»[22] Нет, я ничего не видела. Она встала. Прошлась, останавливаясь перед каждым предметом в комнате, с восторгом разглядывая каждую мелочь. А ведь у нас не было ничего ценного в доме — или почти ничего. Ни одной безделушки или статуэтки. Стол, кровать, два кресла да большой цветок — вот и все. Казалось, она хотела переставить здесь всю мебель, переделать все по-своему. Под тонкой кашемировой шерстью обозначились груди — topless[23], — два маленьких крепких яблочка, словно у скульптур в храме Бенареса. У нее была узкая талия и глаза без блеска, эту пронзительную синеву не замутят никакие страсти, не смягчат невзгоды или надежды. Глаза цвета кобальта — драгоценного металла. На ее безукоризненно гладком лице природе вздумалось разбросать редкие веснушки, и это ей очень шло. Я не могла оторвать глаз от ее лица, до того она была хороша.
Чопорно присев на самый краешек стула, словно подчеркивая, что визит будет непродолжительным, она, казалось, чего-то выжидала или чего-то опасалась — шагов на лестнице, какого-то внезапного вторжения; по всему было видно, что она чего-то ждет — ждет и боится. Но при этом не испытывает ни малейшего стеснения. И вот так же, без всякого стеснения, она заявила мне, что хочет, чтобы я знала, зачем она сюда пришла — она ждет ребенка. «So you see»[24]. Нет, я все еще не понимала. Она решила, вероятно, что я издеваюсь над ней, и начала уже сердиться. И тут я внезапно поняла, что это касается и меня… Тебя и меня… Я хотела что-то сказать, но не смогла выдавить ни звука.
Я видела, как она приблизилась к моему столу, слышала, как она кричала. Я услышала ее испуганный крик где-то совсем рядом, потом она попятилась, отступила к двери, но это уже было где-то далеко-далеко… Все вдруг страшно отдалилось от меня… Странно, но я почему-то пыталась задержать ее. После ее ухода я остановила маятник часов и сбежала… Сбежала.
А меня моя мать произвела на свет у речки в Митидже одна, без посторонней помощи. Это произошло, когда она стирала белье. Стирка была для нее радостью, и она не позволяла стирать ни одной из арабских служанок. Ей нравился шум воды, или, как она говорила, песнь воды, темной и блестящей, несущейся потоком по белой гальке. И потом, она любила чистое белье. Это был единственный порок, вернее, единственное настоящее удовольствие в жизни моей матери, у которой их было так мало. Речка, точнее, маленький ручеек пересекал нашу плантацию, он почти полностью пересыхал большую часть года, лишь кое-где в небольших впадинах среди олеандров и гальки оставались озерки прозрачной воды. Если я не ошибаюсь, ручей назывался Уэд Эль Аллеуг, если я не путаю его с каким-то другим ручьем, в каких-нибудь иных краях…