Я все еще ничего не сказала… А Грегуар стоял рядом, готовясь подставить другую щеку… «Блаженны страждущие…» Больше уже не было сил молчать. Я рассказала ему все. Под взглядом ангела милосердия. У ног того, кто берет на себя грехи мирские и знает, что такое страдания, ибо прошел через это… Я рассказала обо всем. О криках «Heraus!», о том, как они целились из автоматов, обо всем. В окружении святых с их просветленными ликами и всепрощающими взглядами. Здесь было слишком много прекрасных слов, слишком много доброты. А там, за порогом, где звучали песни, отдававшиеся под сводами церкви, — слишком много жестокости. Я рассказала все. Быстро, не переводя дыхания. Рассказала о бабушке, о маленьком брате, о матери, о ее бледном лице, о ее умоляющем взгляде, в котором читались смирение и обреченность. Я не могла ничего утаить, это было сильнее меня. Я перестала плакать, когда он вдруг начал падать, и закричала: «Держись, Грегуар!» Я кричала на всю церковь: «Ой, Грегуар! Ну, держись же!» Но он уже лежал распростертый на полу. Да, конечно, что-то подобное должно было произойти, но не так же, господи, не так!
И тогда священник там, у себя в алтаре, оборачивается и тоже начинает кричать: «Что там такое? Что там происходит?» А сам тем временем спускается по ступеням алтаря. Я не знаю, какую помощь оказать Грегуару, окунаю свои руки в святую воду, чтобы окропить ему лицо, и снова кричу, пытаясь привести его в чувство. Кто знает, может быть, он уже мертв… Священник спешит к нам. «Тихо! Тсс! — произносит он. — Тсс!» Он уже возле нас, стоит рядом — в ризе со звездой, с молитвенно сложенными руками. Край его стихаря из тонких кружев касается лица Грегуара, который лежит в своей длинной шинели посреди церкви. Старухи бормочут молитвы, а священник вдруг говорит, что мы устроили скандал в церкви, что я своими криками помешала, видите ли, службе. Это единственное, что его тревожит. Что здесь делает этот парень? И я сама? Что мы оба делаем здесь, зачем мешаем ему? И старухи тут же завопили хором: «Господи, это в церкви-то…» А Грегуар по-прежнему лежит, распростертый на церковных плитах. «Сколько тебе лет?» — спрашивает меня вдруг священник. Ну какое это может иметь значение?.. «Но скажите же, скажите…» Рыдания не давали мне говорить, я плакала навзрыд и совсем обессилела от слез. Если бы я не была так бедно одета в то утро — в каком-то сиротском тряпье, чуть ли не в лохмотьях, — он не посмел бы говорить мне «ты» и выяснять, сколько мне лет. К тому же я встала слишком рано, собственно, почти совсем не спала в эту страшную ночь и даже не умылась… А ведь я принадлежала к богатой, добропорядочной семье, которая наверняка пришлась бы ему по душе. Еще бы, имение на равнинах Митиджи, воспитание в монастыре — типичная семья во вкусе Маршала! И с Грегуаром он тоже не обошелся бы так и, безусловно, помог бы ему, если бы тот был из хорошей семьи — с улицы Франклин-Жезюи или Станислас, или с улицы Сен-Женевьев, где когда-то учился мой отец.
И вот сейчас тот, у кого всегда на устах было слово Христово, готов совершить поступок, достойный Петра или Понтия Пилата, а возможно, того и другого вместе. Тем же елейным тоном, тем же слащавым голосом, каким он декламировал церковную латынь Евангелия, он заявляет, что не допустит скандала в церкви, что я должна понять: этот парень не может здесь дольше оставаться. Я пытаюсь приподнять Грегуара, взяв его за плечи. Он ведь не очень рослый и совсем не тяжелый, и все же я не могу справиться и выпускаю его. А потом снова пытаюсь его приподнять. «Вы должны