Калитин кипит. Часто я оказываюсь подмятым, опро­кинутым на обе лопатки. Переворошив чуть ли не всю историю, он становится вдруг Голиафом мысли. Убеж­денный и страстный политик в нем довлеет над писате­лем. Историю он знает только как историю производи­тельных сил и производственных отношений. В этом, на мой взгляд, несовершенство не только его одного: гово­ря в сущности о правильных вещах, он, как, впро­чем, и многие другие, все стрижет под одну гребенку, забывая, что история не скучная, трудноусвояемая сти­хия и приправленная политическим морсом быль, а пол­на ярких моментов, великолепных, высоких и мерзких лиц, честолюбие которых часто повергало человечество в жар и холод; забыть об этом — значит утверждать, что герои — я, ты, он — все мы. Это верно и вместе с тем это слишком далеко от истины.

Но едва я высказал это убеждение, как Калитин увлек в новые непролазные чащобы. Наступили годы безраздельной власти массы, и необращенный в эту веру человек плохо кончит, оставив после себя бессчет­ный ряд ошибок. Нарицательный герой — осколок про­шлого, страницы современных книг не для него. Идет битва за жизнь — одиночкам ее вести не под силу. Предки-скифы тоже рождали героев, но время стерло их имена, а скифов, как символ неодолимых, память хранит. И когда я восклицаю — скиф! — воображение рисует образ храброго и сильного бойца, вместившего в себе весь народ.

Калитин пододвинул мне портсигар:

— Курите.

— Табачный дым не обратит меня окончательно в вашу веру, — пошутил я.

Но разговор был прерван, принесли полосы газеты.

— Разговор наш, кстати, старший лейтенант, не окончен, — сказал Калитин и вышел из землянки, оста­вив меня одного. Типография у Калитина размещена в крытом кузове автомашины, люди устроены плохо. Да и сам он ютится в тесной, сырой землянке. Калитин! Вот уж типичное дитя своего времени: располагая неограни­ченными возможностями, не может создать самому себе хотя бы копеечные удобства в быту. Когда Калитин вер­нулся, я ему сказал об этом. Он, смеясь, взвалил все на войну. Нет, такая уж натура у его поколения — вершить великое, а о собственных удобствах думать в последнюю очередь!

Покинул я Калитина неразряженным. Собственно, я и встретился с ним затем, чтобы излить душу, он же увел в другую сторону. Ощущение тесноты, беспокойства еще сильнее охватило меня.

Пытаюсь проанализировать самого себя, разобрать по косточкам, определить — каков же я фрукт? Но это плохо мне удается: каждый день уносит на годы впе­ред. И если настанут времена, когда разум отвоюет у природы тайну эликсира долголетия и отдаст его чело­веку, чтобы жить двести-триста лет, все равно поколе­нию будущему не догнать в возрасте нас, людей два­дцатого века. У нас самая короткая и самая длинная жизнь. Мы успеваем сегодня за недели, месяцы, счи­танные годы сделать и пережить то, что другие не успеют за двести. И неудивительно, что я не нахожу в себе вчерашних черт и особенностей, не могу познать себя до конца. Я ринулся с обрыва, не раздумывая и не оглядываясь, в реку чувства, ринулся, не зная, как глу­бока эта река. Ты действительно прекрасно, мгновение! Ради тебя стоит жить.

Но как ни странно, эти горячечные мысли разделил и поддержал светлоголовый Санин. Застал я его на почте. Он отправлял свои записи и советы школе, в ко­торой работал до войны. Беспокойный характер!

— Вот, — сказал он. — Пожил немного в другой сре­де, пообщался с тобою, с солдатами, мир пощупал ру­ками и увидел, что стены школы надо раздвинуть. Вот тут намараковал, — указал Санин на пухлый пакет.— Для того чтобы кроить безошибочно человека ладного, школу надо сделать жизнью. А то выходит, что у древ­них греков школа была совершеннее и современнее, чем у нас. А ты зачем здесь? — спросил он и, уловив мой взгляд, перевел глаза на Арину. Она сидела в дальнем углу, занятая делом. К ней подходили какие-то люди, о чем-то советовались, что-то спрашивали, брали стопки корреспонденции. Мне она незаметно кивнула: скорее, мол, разделывайся со своим подполковником!

— Эта девушка напоминает Наташу, — заметил Са­нин. — Хотя внешне сходства нет. Чуть было не бросил­ся к ней. Все так остро встало в памяти.

— Как ваши гитара и шахматы? Улеглись страсти?— спросил я, желая отвлечь Санина от начатого им раз­говора.

— Улеглись. Забыты старые друзья. Увлекся англий­ским языком.

— Почему именно английским?

— Ему, русскому и немецкому сегодня принадле­жит мир.

— А французский?

— Он, как и испанский, утратил былую славу. На­деюсь еще побывать с экскурсией в Австралии, Индии, Африке и узнать все самому, без переводчиков.

Санин! Всегда в нем все мне родное и близкое: и его глаза, светящиеся умом из-под густых белых бровей, и суровая диогеновская внешность, и угловатость, кото­рую он тщетно старается скрыть.

— Ты извини, — сказал он, — что вспомнил Наташу, к слову пришлось. Ее так до конца и не понял. Она почти такая же закорючка, как и ты. Двое моих не до конца понятых детей. Пожалуй, самых любимых. Хоро­ши же вы у меня! Вот и она, уехала — и ни слова, ни привета. Хотя бы смеха ради черкнула старику.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги