Громов — кряжист, крепко сбит, сед. В голосе, в жесте, во взгляде — во всем сквозила воля; уверенные движения, железная твердость в походке подчеркивали его внешнюю суровость. Но нам было знакомо и его доброе большое сердце. Человек, лишенный зависти, мстительности, готовый принять ответственность на себя при любых обстоятельствах и выручить других, он был в то же время до крайности строг. Его дивизия и прикомандированные к ней подразделения выстояли] Но вскоре я понял, что не ради этого сообщения генерал пригласил нас, не это электризует и возбуждает его настроение. Немцы терпели неудачи у Волги, они натолкнулись на гранитную глыбу и набьют себе там лбы; надо ждать скорых добрых перемен. Офицеры зашевелились. Громов повысил голос. Немцы не случайно начали действия на нашем участке — расстояние не играет роли, и если бы удалось развернуть удачно наступление, то наше сопротивление на Волге не означало каких-то ожидаемых перемен и оказалось бы несущественной частностью в тактике войны. Многие, и я также, исходили в оценке боя с позиции своего окопа, за накатом бруствера не видели огромного леса. Генерал этого не подчеркнул, но исподволь дал остро почувствовать; и когда он сказал, что все мы тоже защитники волжских твердынь, взорвалась буря аплодисментов. Я завидовал генералу, его умению обозреть поле войны с птичьего полета, отделить в нем общее от частного.
— Однако,— воскликнул Громов, — в войне нет второстепенного. Здесь все главное, как в часовом механизме. Хотя если подойти с позиции каждого командира в отдельности, особенно не искушенного в войне, то поле боя — своеобразное абстракционистское полотно, в котором не найти ни начала, ни конца, тем более — логики. Но логика есть. Есть начало и конец. Есть мужество, взлеты и спады, обнаженность нервов. Суметь все это увидеть и направить в одно русло — значит вырвать у врага победу.
Я оглянулся на Калитина. Он сосредоточен, подался вперед, время от времени делал в блокноте быстрые заметки. Генерал называл имена солдат и командиров, проявивших мужество в бою; в их числе среди первых стояли Бугаев и Иванов. «Мои», — шепнул я Калитину и чуть не заплакал, услышав, что они представлены к званию Героя; это частность, но она сделала меня счастливым. Самые жаркие бои выпали на 7 и 8 ноября. Тогда в сутолоке схваток о празднике думать было некогда, отзвуком тоски, что ты лишен права человеком сесть за стол, отдался он в груди. Теперь, когда бои остались позади, праздник встал гигантом. Ощутимым, реальным, живым. Был здесь, в подземелье, среди нас, радовал исходом битв, прославлением людей, отстаивающих право жизни.
— Вы хорошо, товарищи, встретили Великий Октябрь!— заключил генерал. — Поздравляю вас, друзья!
Последние слова потонули в буре выкриков и аплодисментов. Праздник пришел на нашу улицу, был среди нас.
Звягинцев подготовил большое представление. Получив головомойку от Громова за инертность он развил невероятную активность, и к ноябрю был готов концерт из трех отделений. Не оскудела армия талантами. В одной из частей оказался знаменитый баритон, певший в Большом театре; нашлись танцоры, певцы, музыканты, чтецы. Но в тот момент, когда Звягинцев решил сразить наповал всех своим умением из ничего создать великое и доказать генералу Громову, что не лыком шит, немцы вздумали перейти в наступление. Все полетело вверх тормашками. Теперь программу пришлось корректировать, кроить заново. Многие не вернулись с поля боя. Концерт Звягинцев начал с обращения:
Прошу, товарищи, почтить минутой молчания память тех, кто мог доставить вам сегодня наслаждение и радость...
И зал замер. Затем после минуты тишины раздвинулся занавес. На сцене стояли обожженные ветром и огнем молодые и старые люди. Сомкнув плечо к плечу, они пели песню о Родине.