Смысл слов оракула, сказанных в первом действии, проясняется в конце пятого и сперва своей мнимой внятностью направляет воображение по ложному пути; прорицания такого рода нравятся мне на сцене больше тех, где смысл нарочито затемнен, — неожиданное раскрытие их истинной сути производит гораздо более сильный эффект. В «Андромеде» и «Эдипе»{81} я также прибег к этому приему. По-другому я смотрю на сны, хотя ими — если, конечно, соблюдать меру — можно существенно украсить завязку пьесы. Мне кажется, они должны наводить на мысль о том, какова будет развязка трагедии, но наводить достаточно неопределенно, не позволяя точно предугадать ее. Именно так я дважды воспользовался этим приемом — здесь и в «Полиевкте», причем гораздо искуснее и с большим блеском в последнем, где сон уже предвосхищает все подробности события, тогда как в «Горации» он лишь туманный намек на грядущее несчастье.
Принято считать, что второе действие этой пьесы — одно из самых волнующих, а третье — один из самых мастерски построенных эпизодов, когда-либо представленных на сцене. Он держится только на рассказе о первой половине битвы между тремя парами братьев, перерывы в котором сделаны так удачно, что позволяют старому Горацию выражать досаду и гнев, благодаря чему его радость в четвертом действии воспринимается как настоящее ликование. Мне показалось, что ввести его в заблуждение удобнее всего устами нетерпеливой женщины, которая полагается на первое впечатление и, видя, что два Горация повержены, а третий бежит, считает, что бой кончен. Мужчина, более уравновешенный и рассудительный, не поднял бы ложной тревоги: он набрался бы терпения и воочию удостоверился бы в исходе боя, потому что проявил бы непростительную опрометчивость, известив о печальном конце схватки, которого не видел собственными глазами.