– Арестуйте его тоже, – равнодушно сказал Батурин. – Выполняйте свой долг, гвардейцы.
– Вашу шпагу, граф, – сказал гвардейский капитан. – И побыстрее, пожалуйста.
Орлов оскалил зубы, но вынул шпагу и передал ее капитану. Другой гвардеец грубо схватил княжну за рукав шубы; она стала терять сознание. Я не выдержал и бросился к ней; меня грубо отпихнули.
– Арестуйте и этого дурака тоже, – вздохнул Батурин. – Мичман Войнович, вы арестованы за участие в заговоре противу императрицы…
– Батурин! – закричал я по-русски. – Ты что творишь? Ты обещал мне, что с нею ничего не случится, а этот хам лапает ее своими ручищами…
– Я всегда выполняю свои обещания, мичман, – сухо сказал он.
Она была бледна; лицо ее, еще минуту назад открытое солнцу, и снегу, и морскому прибою, и шуму городской толпы, и холостым выстрелам, вдруг стало пустым и безжизненным; она все еще силилась понять, что происходит, не будучи в силах понять главного: императрица может стать графиней Орловой, но госпожа Орлова уже никогда не будет русской императрицей.
Глава сто одиннадцатая,
именуемая Блудный сын
Полагаю, моя история уже порядком поднадоела тебе, любезный читатель, и, возможно, следовало бы на этом месте оборвать повествование, чтобы ты сам додумывал, что же случилось далее; но позволь мне все-таки досказать.
Через месяц после казни Пугачева я вернулся в холодный, заметенный метелью Санкт-Петербург. Ехать более мне было некуда. Половина России была разрушена пугачевским мятежом; гражданская война сожрала всех, кого я любил. Но в Петербурге можно было рассчитывать на благосклонность Ивана Перфильевича, крепостным которого, по бумагам, я должен был еще числиться.
Из армии меня выгнали, так как рана моя снова нагноилась, и более я уже служить не мог; мне дали немного денег, Балакирев на прощание поцеловал меня и назвал сыном. Я ехал в почтовой кибитке по той же дороге, по которой я уже однажды путешествовал с Батуриным, и смотрел на сугробы за окном, размышляя обо всех тех ужасных событиях, которые случились со мною, и о своем нелепом статусе, так и не изменившимся. Я не был чиновником, не был солдатом, не был героем войны. Я был никем. Я был тот же глупый мальчишка, что и ранее. Все три женщины, к которым я испытывал нежные чувства, были либо мертвы, либо замужем, либо просто не хотели со мной говорить. Я смотрел в окно и представлял себе Фефу, какой я увидел ее впервые, в кофейне Шрёпфера, в костюме амазонки, с глупой немецкой газетой в руках: «Die Kosaken! Как же интересно, должно быть, жить в этой Сибири!»
Знала бы ты, моя немецкая девочка, моя frouwe, каково это на самом деле; каковы они, русские казаки, и русские обычаи, и цари, и их бояре, и татарские Voïvodes c изогнутыми луками, и дикие звери в сибирских лесах, и реки, полные крови и смерти, и перезревшие поля, и голодные чумазые дети, которые с надеждой заглядывают в твои много чего видевшие глаза, и бородатые раскольники, крестящиеся двумя перстами и сожигающие себя вместе со всею своей семьей, лишь бы не подчиняться русскому правительству… Обо всем этом не напишут в ваших газетах, и вы будете по-прежнему представлять себе русских Spritzig Volk, веселой морозной страной с тройками и цыганами, великолепными дворцами, золотыми куполами и верными гвардейцами. Вы не будете никогда знать этой истины, ежели я не расскажу ее вам, и не покажу этот мир таким, каков он есть, во всей его сложной и многообразной противоречивости.
Я ехал к дому Ивана Перфильевича, думая о том, что я ему скажу, и что будет, когда дверь мне откроют Ванька или Петрушка, и увидят меня, таким, в драном полушубке, с повязкою на груди, с непокрытою белобрысой головой. Но дверь мне почему-то отворил сам хозяин. Увидев меня, он лишь слегка улыбнулся, и я увидел, что в уголке его глаза дрожит слеза. Я не выдержал, и упал на колени, и расплакался, и он тоже стал реветь, как младенец, целуя и обнимая меня.
– Господи! – прошептал он. – На всё Воля Твоя…
Потом меня кормили, и отмачивали в горячей ванне, и странный богемский немец Станислав Эли менял мне повязку, и мне стало вдруг ясно, что он ничего не смыслит в медицине; это было совершеннейшее шарлатанство, по сравнению с уверенными руками Магомета. Потом я спал, много и спокойно, не видя никаких снов, не думая о том, что где-то гремит война, где-то убивают или насилуют; мне было безразлично, мне нужно было отдохнуть. Потом я проснулся и пошел к своему благодетелю.
Иван Перфильевич купил за семь тысяч финский остров к северу от Петербурга[381] и теперь затеял там строительство палаццо по итальянскому образцу. Он сидел в своем кабинете, обложенный архитектурными чертежами, линейками и циркулями. Я сел в кресло, в котором я однажды уже сидел и извинялся за то, что беру без спроса французские книжки из шкафа.
– Иван Перфильевич, – сказал я. – Кто-то хлопотал за меня перед императрицей, чтобы меня отправили на учебу в Лейпциг, и я подозреваю, что это были вы. Если так, я обязан вам…