– Опять ваши шванки, Денис-Иоганн, – возмущается Эпинус, обильно заливая чесночную колбасу дюссельдорфской горчицей. – Всем хорошо известно, что на юге должен быть материк; ежели бы все земли были на севере, а все океаны – на юге, земля перевернулась бы; физика!
– Погодите-ка, любезный профессор, – смеется Батурин, – вы же сами недавно расшифровали секретный доклад британского Адмиралтейства о путешествии в южные моря капитана Джеймса Кука; из сего доклада следует, что Австралия и Новая Зеландия не являются частью южного материка…
– Ешли бы шкипер Кук, – с колбасою в рту проговаривает Эпинус, – повернул от Новой Желандии к югу, он ужрел бы заветный материк, населенный антиподами и песьеглавцами…
– Вот отчего бы, – вздыхает Фонвизин, – в самом деле, вот отчего бы нам по образцу других народов не предпринять кругосветного плавания? А то топчемся на Балтике…
– Ты Балтику удержи сначала, – грозит Панин вилкою с насаженной на нее брюссельской капустой, – а потом ерепенься; давно ли со шведом воевал? Ты не помнишь по молодости лет, а я помню, каково оно, зимой по Финляндии шагать, в одном корнетском мундирчике; мне эти шведы вот уже где; я двенадцать лет с ними прожил; одна мечта – как бы турнуть нас из Питера…
– Да уж, глупая война была, – вспоминает старик Штелин. – И произошла из-за глупости, из-за того, что наши анлевировали шведского посланника, ехавшего к туркам…[112]
Разговор перешел к турецким делам. Нужно сказать, что Орловы и Панины были две самые влиятельные фамилии при екатерининском дворе; и относились друг к другу в достоверности как шекспировы Монтекки и Капулетти. Всё при дворе должно было примыкать к одному или другому полюсу, как металлические стружки прилепляются к одному или другому краю магнита. Всё отличало их. Орловы были настоящие русские дурни, любившие жеребцов, цыган и бои на кулачках. Панины же были западники и либералы. Обе партии имели своих полководцев на турецкой войне: Алексей Орлов командовал флотом, а Петр Панин – второю молдавской армией, и от положения дел во фронте колебалось положение партии при дворе. Петр Панин несколько раз осаждал Бендерскую крепость, но турецкий бастион был словно заколдованный; наконец, он пал, но крайне дорогою ценой: при штурме погибли шесть тысяч русских солдат. Императрица была крайне раздосадована сим фактом; Екатерина, вообще, представляла себе войну по-женски, bella matribus detestata[113]; «чем столько потерять и так мало получить, лучше было бы и вовсе не брать Бендер», – сказала она; Никита Иваныч осмелился спорить с нею, доказывая, что взятие Бендер открывает свободу Днестру[114]; Екатерина махнула рукой и отказала в наградах участникам штурма; узнав об этом, Петр Панин немедленно подал в отставку; для него, как и для брата, забота о своих людях была главною составляющей дворянского достоинства.
– Не по-граждански это, – кратко резюмировал Никита Иваныч. – Робяты кровь за отечество пролили, а их, как старого пса…
В целом же положение дел во фронте стало напоминать затянувшуюся карточную игру, когда денег на ее продолжение ни у кого уже нет, и дело ограничивается мелкой распасовкой; начались было переговоры о мире. На переговоры императрица направила Григория Орлова. Влияние Панина при дворе стало крайне сомнительным, он стал еще больше пить и обжираться.
Меня заметили в коллегии и стали считать «подающим надежды талантом, за которым, впрочем, следует умеренно приглядывать»; так было в одной записке, которую показал мне Батурин. Я спросил, кто автор сего рескрипта. Батурин буркнул про какого-то экспедитора Глазьева.
Я снова начал придумывать красочные картины своего будущего существования, вне всякого сомнения, героического. Вот он я, Семен Мухин, простой протоколист с окладом пятьдесят рублей в год, случайно оказываюсь свидетелем заговора: злодеи мечтают изничтожить цесаревича; я бегу к Панину и докладываю ему о подслушанном разговоре; заговорщики схвачены; сам цесаревич называет меня своим любезным другом, вот мы вместе с цесаревичем прогуливаемся по Петергофу и ведем беседу о наиболее приемлемой для России форме правления, а вот мы уже единодушно составляем план войны со Швецией. Я – чрезвычайный и уполномоченный посланник. Я в Париже. Я в Риме. Предо мною храм святого Петра и замок святого Ангела. Все ищут моей дружбы, сам же я неохотно зеваю и говорю, что было бы недурно съесть на ужин русской строганины. «Che cosa e… stroganina… – недоумевает итальянец. – А, понимаю… carpaccio!»[115] – Вдруг итальянец выхватывает кинжал и бросается на меня с инфернальным криком. Я ловко уворачиваюсь и протыкаю его своею шпагой. На шее покойного я замечаю медальон с символом древнего ордена…
– Мухин! – говорит Батурин. – А не хочешь ли ты съездить в длительную командировку и послужить на благо отечества?
– Конечно, Василий Яковлевич! – радостно говорю я. – Куда надо ехать? Париж? Берлин? Копенгаген?
– Поедешь в Москву, разбирать бумаги в архиве, – смеется Батурин. – Тебя переводят в четырнадцатую экспедицию…