Склонившись над Ульрикой, Николас провел по ее лбу чистым платком. Тонкая ткань мгновенно повлажнела, впитывая испарину, мелким бисером покрывшую лицо женщины.
– Тяжко ей, – пробормотал он, плохо скрывая беспокойство.
– Люди забывают не просто так, – сказал Перегрин. – Особенно то, что значимо и важно. Если она забыла нечто важное, значит, хранить это в памяти было слишком трудно.
В комнате их было четверо: баронесса фон Йегер полусидела-полулежала в глубоком кресле и будто спала. Высокий поляк, уже обутый и приодетый, стоял перед женщиной, не отводя от нее пристального немигающего взгляда. Николасу дела не нашлось, но и уходить он отказался, а Ульрика не стала настаивать. Кроме него, разрешила она остаться и Перегрину – чужак сидел у двери прямо на полу, сложив под себя ноги, точно какой-нибудь араб.
– Ох, не будет ей радости от этих воспоминаний…
– Она не для радости это делает. Как, впрочем, и мы.
– Ну твоих-то резонов я не слышал пока, – отошедший от баронессы Николас бросил на странника короткий пронзительный взгляд. – Тебе что за дело до той девочки, Альмы? Здесь не твой дом, ты даже не одной с нами крови.
Перегрин помолчал, раздумывая, потом спросил:
– Птицы и муравьи с тобой не одной крови, но разве ты не остановишься, чтобы поднять в гнездо выпавшего птенца? И разве не затопчешь подбирающийся к муравейнику огонь?
– Люди для тебя – что муравьи?
– Я ведь не это сказал.
Министериал поскреб ногтем выступившую на подбородке щетину, вздохнул и бросил сердито:
– Всех птенцов в гнезда не поднимешь.
– Всех я и не пытаюсь, – улыбнулся ему странник.
– Заткнитесь уже, панове, – зло проворчал Иржи Порох. – Отвлекаете меня, пся крев!