— Ты соображай, что говоришь–то, — прищурил он лукаво блестящий глаз. — Повару, чтобы сварить вам жратву, продукты подавай: картошку, пшено, сало. Из таких продуктов и дурак сварганит тебе все что надо. А тут привезут тебе вот такую рухлятину, — он подхватил клешнятой лапищей тополевый обрубок, — и требуют изготовить ореховый гарнитур.
— Нам наша повариха варит картошку без пшена и сала, — заметил молчавший до этого Чижик.
Так начались для воспитанников детского дома трудовые будни
Вечером того же дня, отмыв руки от следов древесной смолы, ребята отправились на вечер в комсомольский клуб. Находился он на главной улице напротив здания бывшего Казначейства в бывшем доме купца Кожевникова. На массивной двери клуба ярко пылало огненными буквами объявление:
Рядом на стене клуба на огромном плакате красовалась мохнатая, величиной с кролика вошь, а под нею — надпись: «ВОШЬ ИЛИ СОЦИАЛИЗМ!» Чижик, взглянув на плакат, невольно почесал у себя под мышкой. Его не хотели было впустить в клуб, но Мишка с Трофимом с такой страстью стали доказывать, что ему давно уже исполнилось шестнадцать, а не двенадцать лет, и что корявый он вышел такой от хронического недоедания по детским приютам, а также «по природе своего неудачного естества», что стоящие у входа дежурные комсомольцы махнули на него рукой: кто знает, может быть, он и в самом деле лилипут.
Собрание открыл юноша–осетин с красивыми, как у девушки, глазами. «Сансиев Петя!» — взволнованно прошептала сидящая на скамье слева от Трофима юная моздокчанка. Сансиев оказался секретарем райкома комсомола. Он предложил избрать президиум, и когда члены президиума, заняли места за кумачовым, стоящим на сцене столом, предоставил слово докладчику, тому самому синеблузнику, которого видел Трофим в Стодеревской изображающим спесивого грузинского князя. У него было худощавое, смугловатое, армянского типа лицо с прямым тонким носом и жгучими карими глазами. Речь его была не очень пластична и последовательна, зато жестикуляция — выразительна и всем понятна.
— Товарищи комсомольцы и прочие сознательные граждане! — Он выбросил вперед сухую мускулистую руку. — У нас на повестке дня злободневный и экстренный вопрос: ликвидация гидры контрреволюции, которая снова пытается задушить нашу Советскую республику своими хищными мерзкими лапами.
Трофим тотчас представил себе эту гидру в виде омерзительного насекомого, изображенного на плакате у входа в клуб. «Вот чешет!» — похвалил он мысленно оратора, и тот, как бы услыхав похвалу, еще энергичнее задвигал кулаком перед носами слушателей, призывая их немедленно вступить в ЧОН — часть особого назначения по борьбе с бандитизмом. Ему охотно и долго аплодировали.
Его сменила Нюра Федотова. Раскрасневшись от духоты и волнения, она обратилась к сверстникам с вопросом: уместно ли девчонкам и особенно комсомолкам в такое ответственное и героическое время, «когда страна переживает небывалый трудовой подъем, а враги не дремлют», носить шелковые платья, золотые кольца, броши и сережки? Не буржуазный ли это пережиток, льющий воду на колесо контрреволюционной мельницы?
— Запретить! — ответил ей зал чьим–то возмущенным голосом.
— Позор обывателям! — подхватил другой не менее взволнованный голос.
— Конфисковать все золото в пользу государства и наделать из него подков для лошадей!
Минут десять зал надрывался, предлагая президиуму меры, одну другой действенней по борьбе с мещанством. Затем посыпались вопросы:
— А при социализме ходить под ручку можно?
— Целоваться — тоже пережиток?
— И вообще, как же все–таки насчет любви?
Нюрка подумала и решительно заявила:
— Когда делается большое дело, любовь нужно отложить в сторону.
И снова зал зашумел, как лес от порыва внезапно налетевшего ветра:
— Это ж до какой такой поры — отложить?
— Пока на голове плешь не проклюнет!
— Вековухой, Нюр, останешься!
— Степан с Нинкой небось не ждут мировой революции — по роще в обнимку ходят — сама видела!
При этом сообщении комсомолец, делавший доклад, подхватился из–за стола президиума и, вытирая рукавом рубахи внезапно вспотевшее лицо, закричал не своим голосом: