Он справно заботился о своих младших сестричках и братиках. И прихожане не забывали их, каждый день наведывались в дом-баньку, приносили кто что мог. А кто днем боялся, тот в потемках стучал в массивную банную дверь. И Женя, хозяин дома-бани, открывал.
Так вот однажды вечером поскреблась в дверь и Василиса, давно не бывала, работы по хозяйству было много, да и не близко от Заднегорья до Покрова каждый-то день ходить. И не удивилась Василиса, что Женя дверь открыл, а не матушка, уж была про горе новое наслышана. И прижались к ней сестренки. И долго так сидели в темноте.
…Теперь уж ничего не могло удержать Василису. Ни страх. Ни заботы хозяйские. Чуть ли не каждый день она бегала в покровскую баню.
Нефедко молчал, не отговаривал невестку, но Вене не раз строго говорил, чтобы поостереглась, как бы самой худо не стало. А Василиса, отчаянная голова, ходила и в покровский райком, и в сельсовет, объясняла да горько плакала, что матушка беременна, что худого она ничего не сделала.
Недолго сидела матушка за тюремными стенами, вскоре ее выпустили: пришло время рожать.
Как она из Котласской тюрьмы добиралась по бездорожью до Покрова, одной ей ведомо: торопилась в дом-баню к деткам своим. Опасалась родить дорогой. А когда пришла, – сколько радости было. Любочка говорила без умолку:
– Мамочка, мамочка, а тетка Анна нам молитвы читала и шанег приносила. А дяди нам примостки сделали, вон какие, широкие. И печку сложат…
А назавтра мамочка опять их покинула: поднялась в угор в больницу покровскую и в тот же день родила им сестричку. Роды принимал известный покровский доктор, единственный в здешних краях хирург Шаверин.
Выписывая матушку из больницы, он советовал из бани съехать, так как печки нет, топится баня по-черному: как в таких хоромах с младенцем жить?
Матушка с детьми переехала к Анне.
LXV
И в Заднегорье пришла беда страшная: под вечер со стороны поскотины появились воинственные всадники, у дома Евлахи спешились.
Арестовали его за речи крамольные, уж больно смел да речист, супротив власти советской да строительства колхозного языком чешет. И велели семейству Евлахиному из дома убираться.
Почернели старшие сыновья Евлахины, Игорь и Сидор (дома свои они еще не успели выстроить, жили с отцом на одном мосту).
И Огнийка было зашумела, о Боге непрошеным гостям напомнила, младших сыновей к себе прижала:
– Да куда я с ими-то?
Трехлетний Васенька с любопытством разглядывал кобуру военного, а шестилетний Юрик, задрав голову, с испугом смотрел на мать.
Но военный не внял речам ее, прикрикнул:
– Добром не уйдете – в окно всех выбросаем! – и, сказав так, руку на кобуру положил. И сморщил свой узкий лоб.
И Огнийка не смела более прекословить, умолкла, голову опустила заднегорская веселуха и плясунья.
И сыновьям дала знать, чтобы не лезли – плетью обуха не перешибешь, – и велела снохам собираться.
Но Ксанфий вдруг заявил из своего угла, что никуда из дома не пойдет, вот хоть чего делайте! И вцепился обеими руками в подлокотники кресла.
Узколобый только хмыкнул.
Вышло Евлахино семейство на улицу со своими пожитками.
А Ксанфий все в доме сидит.
И говорит узколобый собравшемуся народу:
– Выносите его!
Но никто из заднегорцев с места не сдвинулся.
– Выносите!
Не идет никто. Тогда два других военных, молодые, поджарые, в дом пошли. К Ксанфию направились, а тот как заверещит!
Игорь и Сидор, страшные в гневе своем, бросились было в дом, но Захар удержал их.
Узколобый вытащил из кобуры револьвер и рыкнул:
– Не балуйте! Быстро успокою!
А Ксанфий продолжал верещать как резаный.
Народ оторопел от душераздирающего крика, а поджарые военные не остановились, не усомнились, подхватили кресло и понесли. Ксанфий колотил руками о подлокотники. Царапался. Кусался.
Вынесли его на улицу, бросили посреди двора.
Дом заперли и опечатали.
Арестованный Евлаха бранился на чем свет стоит, на военных взглядывал страшно.
– Не зыркай, не зыркай, а то быстро пришью! – говорил ему узколобый, грозя револьвером.
Когда Евлаху повели, Огнийка заголосила. И все потемнело в глазах ее.
И как-то необыкновенно быстро кончился для заднегорцев тот страшный день, и мрак окутал угор…
LXVI
И Поля чувствовала всем существом своим, что свет покидает мир, что все вокруг: поля, луга, и небо, и Портомой, и синеющая вдали извилистая Виледь, и березы, и милый сердцу кедр – все теряет свой прежний радостный свет. Все высыхает, выцветает…
И сама Поля ходила как в воду опущенная. Осунулась и почернела. Свет покидал и ее.
Печаль, как огромная заноза, впивалась глубоко, в самое сердце. И хочешь вытащить, да не вытащишь. Каждое утро теперь провожала она Степана в Евлахин дом: там размещался нынче Заднегорский сельсовет. И висело в сельсовете на своем прежнем месте зеркало. Его, Евлахино, зеркало. А где он сам? Ждала от него Огнийка весточку, ютилась со всем своим семейством в баньке под пригорком, метрах в двадцати от дома своего, над которым висел, как тряпка, красный флаг новой власти. А мимо бани Степан с Нефедком ходили в их дом. И невмоготу это было видеть…