Витька все смотрел в потухшее окно, вытягивая шею, потом сел. Уже лягушки кричали, мокрело на крыше железо и лунное сияние гуляло по садам. Его зазнобило, он встал, крепко потер руки, с рычанием потянулся. От крестца поднималась сладкая истома, разогревая кровь, чего-то хотелось, а чего — не понять. Он опять потянулся, выгибая позвоночник, вдруг махнул с крыши вниз, схватил колун и взялся колоть здоровенные, чуть не в обхват сосновые чурки, лежавшие перед сараем. Колол, рубил, пластал, что есть силы всаживал колун, выдирал его и, опять скалясь до хруста, до звона, до боли в плечах, бил и бил. Разбудил стариков. Отец, высунувшись из окна, недовольно крикнул: «Да тише ты пластай, на ночь глядя, жеребец!» Витька, запаленно дыша, отбросил колун, стянул мокрую тельняшку, окатился из бочки водой, сунул туда голову, поболтал ею, крепко растерся, успокоился, повеселел. Полез на чердак, где мать устроила ему постель, и моментально уснул, храпя на весь переулок до сотрясения шифера.
Вечернее происшествие он сразу позабыл, тем более что Любка ему два дня после этого на глаза не попадалась. Да и некогда ему было. Пошел по дружкам, подружкам — свои законные три месяца отгуливать. И опять от него взвыли. Как вечер — так ведет компанию. Сам с гитарой, во рту папироска. Кричит: «Мать, тащи на стол!» И до утра в переулке свист, мат да пляс. Хоть бы были путные люди, а то ведь страшно с утра смотреть — вся зала запакощена, а девки эти несказуемые с парнями вповалку храпят, хоть ты их секи чем попало, хоть ищи ихних матерей…
От мая к июню время скакало, летело, звенело, а Витьке все мало. И — вот же зверь! Народ со двора уползает полумертвый, а он встает, как по команде, отшвыривает простыню, кричит: «Мать, воды, да похолодней». И в трусах идет во двор. Старуха льет ему на затылок из кувшина, а он только рычит, да скалится, да мясо свое мнет до синяков. А после кидается рубить дрова и рубит до пота, до полуобморока. И опять воды требует. Плещется, моется и — за стол. Мать ставит ему миску борща. Он посидит, понюхает пар, покрутит в пальцах ложку, шевельнет полосатыми в тельняшке плечами, осторожно черпает и, как причастие, подставив хлеб, несет ложку ко рту. Подует и тихонько со всхлебом проглотит. Поведет крепкими скулами, перетирая на зубах фасоль и капусту, и скалится на мать: «А борщец!» Мать разом засуетится, то ли пригорюнится, то ли обрадуется, старый Лоншак шевельнет на нее усами, и старики, переглянувшись, разом отвернутся друг от друга. Старый Лоншак шевелит усами, щурится, хмурится, смаргивает и ложечкой в тарелке все мешает, мешает… Старуха его тоже начинает на столе разные вещи двигать невпопад. А Витька знай хлебает, отдувается и поднимет на них шалые глаза, кряхтит и пошмыгивает разомлевшим от горячего носом. Дохлебает и заорет: «Батя, я пошел!» Наденет костюм, галстук, остроносые ботинки, сверкнет зубами, помашет от калитки — и нет его, только в конце переулка качаются квадратные плечи чуть-чуть форсисто приподнятые.
Старикам становится скучно, и они выходят во двор. Лоншак начинает что-нибудь строгать, шоркать рубанком, старуха вокруг него все вьется, кувшины на штакетник вешает, кастрюли, все чем-то позвякивает, побрякивает, шуршит, будто говорит: «Пусть сыночка погуляет, пусть его… Денег, что ль, мало у нас? А кому собирали? Кому копили?» И рубанок у Лоншака свистит: «Пусть… Пусть… Пусть…» И гусеницами шевелятся густые, до рыжины прокуренные усы.
А Витька гуляет до самой ночи. И нет на него ни лиха, ни тифа, ни прокурора… Живет, сукин сын!
До Любки ему до поры было мало интереса. Что Любка, когда хвост торчком и очи по тарелке? Но и у Витьки резервы были. Однако с июля начала его улица шатать. Идет под тополями домой в полночь под луной, а она ему: «Спи, сынок, спи…» Подойдет он к колонке, скинет пиджак, рубашку, окатится водой — и ничего. И в синем пепле переулка переставляет ноги, не боясь, задирает голову и скалится, а она ему в ответ: «Так, так, так!» Желтая…
И тогда опять увидел он Любку.
Шел как-то от остановки, и кидало его по синим буграм. Топал себе, как по палубе, развалисто, сунув руки в карманы и ожидая — мож кто попадется по морде дать?
Переулок тянул, вилял, сникал и тонул под распустившейся черемухой, Витька увидел — у соседского дома кто-то сидит в белом, шевелится, дышит. Витька свернул и по пыли побрел к скамеечке. Глядь — Любка. Сидит, сжатые коленки набок, и семечки лущит. И глазками — зырк да зырк. То потухнет, то вспыхнет опять влажный блеск. Посверкивает, посматривает… А то — вздохнет.
Витьке женский пол пропустить — поперек горла. Показал луне щербатинку, упал рядом на скрипнувшую скамейку. Густо вздохнул и глянул на соседку, а она все семечки лущит да поплевывает. И с большого глаза ее катится волной влага. Витька ухмыльнулся и придвинулся, Любка, вздрогнув, отодвинулась. Витька следом. Она опять. И он. Так до самого края двигались. Тут Любка вскочила, но он потянул ее за руку, отодвинулся и усадил.