В переулке, в самой его глубине, жил скользкий один мужичок по фамилии Копцов. Не любили его — чувствовалась в нем какая-то червоточина. Появился он неизвестно откуда, вида был неприятного. Лысенький, с брюшком. В разговоре хитер. Похихикивал. Никогда слова грубого не скажет, не обидит, про жизнь спросит с участием, ребенку конфетку даст. Но дети его не любили, прятались от него, и собаки на него не лаяли, вот что удивительно. Точнее всех определила его старуха Бобкова — серьезная была старуха, тучная, в церковь ходила каждое воскресенье и принародно, стуча палкой, любила бранить космонавтов за то, что погоду портят и богу житья не дают. Старушки вокруг нее собирались по вечерам на бревнышке, говорили про святых, про месяц ясный и про своих детей, а Бобкова всех пушила за грехи. Суровая была бабка, крепкого отлива. Одна она могла Витьку еще подростком поманить пальцем и потрепать за чуб, да по мягкому месту стукнуть клюкой. Любила она Витьку. А Копцова не терпела, величала пауком. А он особо лебезил перед нею. Ходили к нему по сумеркам всякие непутевые бабенки и серьезного вида мужики в сапогах и кепках.
И с этим типом Витька схлестнулся. Копцов стал его к себе зазывать, подмигивать, предлагал от сердечных переживаний излечить, намекая на известное обстоятельство, которое ни для кого в переулке секретом не было, — что Витька от Любки страдает. И впрямь было в нем что-то паучье, в Копцове, умел он человека опутать. Витька из любопытства стал захаживать. Ну, винцо, гитара малиновый звон, да песни странные, карты с картинками, разговоры… Он сразу понял, куда дело клонится, но нет чтоб из кубла этого бежать, стал едва ли не каждый день захаживать. Как-то Копцов, кое с кем перемигнувшись, толкнул его пьяненького, в соседнюю комнату, и там на кровати увидел Витька пухлую накрашенную девицу. Уже и ночевать домой не появлялся. Старый Лоншак стал примечать, что из комода деньги пропадают, пробовал с Витькой говорить, но тот строил невинную физиономию, и старик только кряхтел от огорчения. Был у Копцова по этому поводу даже стишок.
— Живем, — говорит, — Витя, только раз! И жизнь наша — свист да пляс.
Строил Копцов ему намеки на легкую жизнь и большие возможности, но Витька делал вид, что не понимает. В карты играть играл, водочку попивал, но под Копцову дудку плясать не торопился. А потом, проиграв в карты сотни три родительских денег, и вовсе ходить перестал. Отшутился, отбрехался от Копцова и опять стал голубей гонять да шляться ночами по переулкам. Любка тем временем отбыла в стройотряд, и Витьку видения не тревожили. Он только то, что живое, чувствовал, так уж был устроен.
Но было ему все это время маятно и тревожно, ночами не спалось и наваливалась тоска. Глушил он ее по-старому — драками и гулянками. О Любке думал теперь спокойней, без жара, но она вошла в него прочно, и невозможно ему уже было представить себя без нее, как и без синих от пыли улочек, в которых заблудилось детство. В поведении и характере своем ничуть Витька не изменился, но дикость его, поистрепавшись в угарах и пущем у Копцова забалдении, будто вылиняла, сошла на нет. Сам он, умом понимая, чувствовал, что безобразные те ночи у Копцова нужны были, чтоб дойти до края, вываляться в грязи, а потом, грязь очищая, привести себя к знаменателю и на Любке жениться. Такие были у него планы.
И не в том было дело, что — любовь. Если бы кто сказал Витьке, что врезался он в Любку по самые уши, он, пожалуй, расхохотался бы, а то, рассердившись, еще и побил бы. Слова для него не значили ничего абсолютно. Чудилась ему в них какая-то хитрая уловка. Да и не знал он всяких таких слов. В том же, чего ему хотелось, был для него закон, и не от каприза вовсе. Желание для него было как бы движением, естественным, как оборот земли, без всякого понимания, хорошо это или плохо, иначе он и жить не мог.
У совести много ловушек, из них удобнейшая — страдание. Коль страдаю, значит, вроде искупаю вину и уже как бы сам себя наказываю и уже не виноват. Так весь грамотный народ от вымирания и спасается, а Витька страданий и мук совести не знал вовсе. Худел, аппетит терял, сон, даже слабеть стал, но уколов этих злостных, что доводят до умоисступления, он не знал. И не потому, что поступал по совести. Он-то как раз, для нормальных людей, был самый что ни есть бессовестный. Тем удивительнее, что старуха Бобкова, людей насквозь проникающая, о Витьке говорила непонятное, как говорят о блаженных, что его, дескать, Витьку, бог любит. Старуха бога везде и всюду совала, меж тем всякий раз понимала под этим словом разное.