Невозможно все забыть в одночасье. Эти люди еще помнили не только как отец заикался, но и как его голос разносился по пыточным, требуя назвать адреса, имена, другие сведения, чтобы определить, кто враг народа, а кто его друг. Пережившие пытки говорили о нем: это человек, который тянет слоги, носит на груди медали и всегда кричит. Слишком обобщенное описание, чтобы соответствовать действительности, но так уж устроено воображение — оно богатое и живое. Если бы хоть один человек в этой очереди за продовольствием осмелился спросить у него: «Как ты спишь по ночам, сукин ты сын?» — папа спокойно бы ему ответил: «Лежа и с двумя подушками под головой, в темноте — полной, как потемки чужой души». А если бы кто-то настаивал: «Как же ты можешь жить после всего, что сделал?!» — папа ответил бы: «А что я такого сделал, кроме того, что честно служил моему народу и Генералу, любой ценой защищал достижения этой страны?! Я человек разумный и просто выполнял приказы. Разве приказы обсуждаются, спрашиваю я вас? Нет, их нужно выполнять. Я не мясник с руками по локоть в крови».
И действительно, он им не был. На папины руки не попало ни пятнышка крови, ни других выделений подозрительного происхождения — всякого рода жидкостей, которые тело выделяет через все существующие в нем отверстия в процессе опорожнения, похожем на побег. Если тело заключенного не могло покинуть пределы допросной лаборатории, оно, по крайней мере, пыталось это сделать в любом другом виде: жидком, газообразном или твердом — все равно. Это не имеет значения, потому что отец и пальцем не коснулся ни одного заключенного. На самом деле допросная и методы, которые там применялись, вызывали у него некоторую брезгливость, он считал их необходимым злом, приказом, не подлежащим обсуждению. Если перед ним оказывался враг народа, следовало вырвать ему ногти, проткнуть яички, выбить зубы. А если врагом была женщина, приходилось об этом забыть — женщина превращалась в вещь: прижечь ей грудь сигаретой, пустить по рукам, вот так тебе нравится, еще сильнее, гребаная сука. Крики в допросной лаборатории были обычным делом и не лишали его сна: еще раз т-ткни его, приказывал он, или: отведи его снова в к-колодец, или: поиграем в подводника, г-гаденыш, а потом уходил к себе в кабинет, чтобы немного вздремнуть, пока кто-то не постучит в дверь, чтобы сообщить: заговорил наш птенчик. Если заключенный уже в чем-то признался: сломался наш птенчик. Если пытки зашли слишком далеко: птичка уже не щебечет. С женщинами было сложнее всего, эти сучки хуже всего: засунь ее голову в ее собственное дерьмо, пусть узнает, с-сучка, кто тут хо-хозяин, пел отец из своего угла и снова засыпал, пока его не будили снова.
Он был практичным человеком.
С крепким сном.
И великолепным аппетитом.
Как жаль, что в новой папиной жизни еда выдавалась по карточкам.
В нескончаемых очередях за продовольствием на нем останавливались взгляды. Сначала на него смотрели со страхом. Потом постепенно привыкли. Страх сменился недоверием. Невозможно было поверить, что этот человек в шлепанцах и с больной спиной был тем самым военным из телевизора и отдавал кошмарные приказы в допросной, о которых рассказывали пережившие пытки. Глаза их обманывали. Люди убеждали себя в этом.
Утро выдалось коротким и продуктивным. Отец был доволен. Всего немного времени в очереди — и он получил несколько яиц, даже пару бутылок молока, хлеб, конечно, неидеален, но нет ничего идеального, утешил себя он и потащился домой привычной дорогой. Он шел, насвистывая мелодию и думая о прекрасном утре и приятном тепле, когда вдруг перед ним появилась женщина — надо было видеть ее страшные глаза.
— Вы не помните меня, — произнесла она, — но я вас прекрасно помню.
Отец попытался отвести взгляд и продолжить путь, но женщина вновь возникла перед ним на тротуаре:
— Сукин сын.
— Простите. — Звуки начали застревать в горле. — Я вас н-не знаю. В-вы ошиблись.
Женщина ушла с его дороги и последовала в двух шагах позади.
— Оставьте меня в покое. Я позвоню в… в… властям!
Плевок. На тротуар. Между папиных ног. Вторая попытка оказалась удачнее. Женщина хорошенько прицелилась и попала в большой палец левой ноги отца. Мерзкая тетка с безумными глазами. Мерзкий плевок, обильный к тому же.
Отец решил не обращать на нее внимания.
— Хамка, — пробормотал он.
Он был уверен, что это одна из тех сучек, из тех птичек, что отказывались говорить, хотя по горло находились в дерьме. Если бы в тот момент у папы под рукой оказалась пика или туалетное судно, в которое он мог бы сунуть голову непокорной птички, он не замедлил бы ими воспользоваться.
Домой он возвращался со страхом.
Ощущение страха было чудовищным.