А что с сестрами? Они с Анастасией Павловной и можно не беспокоиться, она позаботится о них. Только насколько хватит денег, оставленных отцом. В том, что мой родитель оставил что-то я не сомневался. А если нет? Если и их тоже арестовали?
Я сглотнул и нависший надо мной лысый истолковал это как проявление страха. Его глаза вспыхнули, его губы разошлись в довольной, кривой улыбке, даже его по-бульдожьи висящие щеки и те покраснели от удовольствия. Он оперся ладонями об стол и приблизился, едва не касаясь моего лба своим.
— Глеб, ты же не дурак, — завел песню, которую повторял по нескольку раз на дню. — Ты же понимаешь, ты же знаешь, что бывает с теми, кто помогает темным. И лучше тебе не знать, что бывает с теми, кто напрямую связан с ними. Твой отец связан, это уже доказано, — он махнул рукой на дверь, словно отмахивался от надоевшей мухи. Наверное, это должно было означать, что для моего отца уже все потерянно, но я видел в этом лишь нелепый жест. — Он не хочет признаваться, но Охранный Отдел свое дело знает, раз попал в их лапы они своего не упустят. Тебе повезло, ты попал к нам. Мы вовремя тебя арестовали, успели, так сказать. Твоему отцу не повезло. Так облегчи его душу, не доводи его до пыток. Люди из Охранки пытать умеют и любят. Ему будет больно. Очень больно! А раз он связан с темными и это доказано и нужно лишь признание от него самого, то они и стесняться не станут. Так его изувечат, что и хоронить в закрытом гробу будут. Или не будут. Темных можно и не хоронить, бросить где-нибудь тела и пусть собаки их сожрут. Но ведь до этого можно и не доводить. Достаточно просто сказать правду. Тебе достаточно лишь рассказать, как все было, и тогда у Охранки не станет смысла его пытать и тем более убивать. Ну же, Глеб, говори. Словами ты хуже не сделаешь, а молчанием очень даже!
Я поднял на него глаза. Ничего нового. За столько дней. Я предположил, что беседы проводятся трижды в день, сразу после приема пищи. И даже если ошибся, то ненамного. Первые пару дней он пытался меня умаслить, даже сладости какие-то носил, словно я мальчишка с рабочих окраин и сладостей не ел. Он все пытался ко мне в друзья напроситься, показывал, что понимает меня, что видит, как мне тяжело, что я вообще не создан для арестантской жизни.
С последним я был полностью согласен. Хотелось домой, хотелось позаботиться о сестрах, хотелось начать действовать, спасти маму. Хотелось помочь отцу.
Всякий же раз, когда я думал об отце, я проваливался во тьму сожаления. Чувство вины наполняло меня, делало мою жизнь невыносимой. Ни жесткая привинченная к стене кровать, ни клопы, ни шуршащие в стенах крысы, ни отвратительная еда, ни вонь из дыры в полу, служившей мне уборной, ни холод по ночам, ни отсутствие солнечного света и свежего воздуха не могли испортить мне жизнь больше, чем я делал это сам. Всякий раз вспоминая об отце, я сворачивался клубочком на кривых досках кровати и глотал слезы, вспоминая наш последний разговор. Я думал о словах, что сказал ему, о той ненависти, что тогда испытывал. Я сожалел о том, что не сказал ему, как его люблю, даже тогда, когда его забирали, я промолчал. Не сказал. Не смог. Дурак!
— Ну же Глеб, — глаза лысого капитана оказались напротив моих, слились в один огромный глаз, и я невольно улыбнулся.
Он ударил без замаха, заученно, отработанно, точно снизу в подбородок.
Я отлетел к стене, врезался в нее спиной, услышал хруст рвущейся ткани и не удержавшись на ногах рухнул на пол.
— Я хотел мирно, — произнес лысый, растирая ушибленные костяшки. — Хотел! Я пытался договориться, я старался чтобы ты ни в чем не нуждался, я даже яблок моченых тебе на Новый Год принес. А ты, — он закрыл глаза, тяжело вздохнул, покачал головой и снова вздохнул, еще тяжелее, чем раньше. — Ты смеешься надо мной, — он размял шею, отчаянно хрустя позвонками.
Он снова ударил. Снова без замаха. Видать, до того, как растолстеть, он был знатным бойцом. Я челюстью чувствовал расчетливость и четкость ударов.
Жир на теле не мешал бить. Он не позволяет бить долго, заставляя человека выдыхаться, но бить не мешал. И толстый капитан бил. Бил с упоением, вымещая злобу за все дни, что я провел здесь. За все то унижение, что он испытал, пытаясь добиться от меня правды. Той правды, что нужна была ему.
— Раз добиться не вышло, — он поднял меня за подбородок, заглянул в мои заплывшие от крови глаза, своими полностью счастливыми. — Значит будем выбивать, — и его кулак впился в мой живот. — Я принесу бумагу. Я сам все напишу, тебе останется поставить лишь свою закорючку. А для этого тебе нужны лишь два пальца. Но я буду щедр, я оставлю тебе три, — и его кулак вновь выбил воздух из горящих огнем легких моих. — Остальные тебе не нужны. Нет, я не стану их отрывать, пока не стану, я просто сломаю тебе семь пальцев. Ты меня слышишь, ублюдок? Ты меня понимаешь?