Нечто похожее с Летовым случилось в исправительно-трудовом лагере, когда ему вручили письмо из дома, где писалось, что его мать умерла уже полтора месяца назад. Это было вечером, после работы, когда урки рубились в карты, политические молча лежали на нарах, а Летов, вжавшись лицом в стену, трясся от страха – страха опять вернутся в окоп, или в тот злосчастный венский дом, где его автоматная очередь прошила невинных людей. О, этот страх закрыть глаза, страх уснуть из-за боязни очутится там, где он боялся очутится сильнее всего. Сколько раз он вот так просыпался средь ночи в холодном поту и выл, выл тихо, но с такой силой, что казалось, будто его внутренности рвались, а душа превращалась в тонкий мешок, в который нагрузили кучу песка.
И вот он лежит, и слышит, что его зовут. В руки всунули письмо – желтая бумага, свернутая в треугольник, и знакомый адрес.
Всего лишь один абзац, но сколько в нем ужаса для Летова. Всего лишь шесть строчек, но эти шесть строчек уничтожили все, что у него было. Всего лишь полсотни слов, но они оборвали последнюю дорогу к нормальной жизни. Всего лишь букв двести, но они словно картечь изрубили в клочья последнюю надежду жить, последнюю надежду на счастье.
И вот Летов упал на колени. Даже урки отвлеклись от своего занятия и посмотрели на «вояку» удивленным взором. Летова все спрашивали, мол, что случилось, но он не мог ответить, ибо слова умерли внутри него, так и не успев родится. Он не мог ничего не сказать. Не мог выговорить ни слова. Он стоял на коленях, плакал, и не видел толпы ЗЭКов, собравшихся вокруг. Он видел только мрак, мрак и мрак, темноту и бессмысленность всего дальнейшего пути. Пути, которого, как потом оказалось, вовсе не существует.
Вот Горенштейн сейчас был в похожем положении. Впрочем, он уже мог говорить, но это напоминало редкие обрывки слов, которые человек испускал в последней агонии.
Просидев весь вечер в кабинете, оперативники поняли, что Павлюшин уехать никуда не мог. Все машины просматривались, поезда за эти дни не проезжали, патрули шастали по всему району, и раз в сутки прочесывали лесополосу. Но его так и не нашли… Надежда была, что душегуб сдох где-то в лесу и был засыпан снегом, но уверенности в таких доводах, само собой, не было.
Глава 17.
Павлюшин же, что интересно, скрывался в довольно заметном месте – как раз таки в том заброшенном здании, где сравнительно недавно был пойман Лихунов. В это здание заходили патрульные, но Северьян сразу оборудовал себе путь отхода – жил он на втором этаже и в любой момент через дыру в потолке мог вылезти на крышу, где и спрятаться за сугробами. Костер он разжигал редко, только когда холод окончательно его губил. Однако, погревшись, он сразу же засыпал кострище свежим снегом, и когда на второй этаж поднимались патрульные, то они видели остывшие угли и абсолютно пустое, холодное помещение.
Павлюшин впадал в состояние бесконтрольности – он не мог жить без убийств. Жгучее чувство жажды, жажды смерти; ужасающий зуд, голоса, молящие об убийстве кого-либо – все это бросало его в ужас, и он понимал, что скоро начнет просто рубить стены.
В моменты просветления также становилось ясно, что из Первомайского района надо уходить. Куда – не важно, но неплохо было бы переправится на левый берег – там легче затеряться, да и через пару месяцев должна была пойти Обь, что, зачастую, парализовало связь между левым и правым берегом.
Иногда жажда доходила до критических масштабов – Павлюшин носился по этажу, «разговаривая» с «голосами», махая топором, бросая междометия и грубые слова, адресованные непонятно кому. Практически всегда это заканчивалось «убийством» очередной галлюцинации, которая потом исчезала, а на разваленном полу оставались глубокие следы от удара топором.
Сколько же людей он уже «убил» в стенах этого заброшенного и забытого здания? Не подсчитать, ведь все они исчезали, исчезали также, как когда-то исчез Павлюшин. Когда и почему он исчез? Наверное, когда он перестал быть человеком. Это ужасно, когда не по твоей воле, да вообще не понятно по чьей воле, ты перестаешь быть собой. Потом перестаешь быть человеком, и заканчиваешь где-нибудь в топке крематория, в земле, а может и вовсе на дне какого-нибудь грязного провинциального водоема. Однако во всей этой ситуации есть один плюс – тебе самому уже будет наплевать. Умрешь не умрешь, будешь похоронен, или навсегда канешь в Лету; – плевать, ведь на самом деле ты уже давно умер.
Как-то, отогревая руки над тусклым пламенем, смотря дикими и жаждущими уже настоящей крови глазами, Павлюшин твердо решил уходить. Три дня бездействия и холода губили его, добивали разрушенную психику, превращая его не в умного и расчетливого монстра, а в голодное чудовище, готовое на все.