Психоанализ, психобиография или психоистория давали слишком сильные версии событий и потому оказывались оттеснены на края исторического понимания. Намерения нового историзма как раз противоположны. В марксизме или психоанализе, мифологической школе или формальной, структурализме или системном подходе метод гордо шествовал впереди. На долю материала, был он связан с методом или нет, оставались служебные функции. Частный материал иллюстрировал универсальность метода. Когда авторы, увлекшись, занимались собственно материалом, теоретики считали себя вправе им выговаривать. Новая методология упакована в материал, спрятана внутри его интерпретации. Анекдоты, цитаты и примеры светятся, как блестки в калейдоскопе, отраженным светом методологии; но и свет становится виден благодаря этим блесткам. Метод трудно обсуждать как таковой. Для этого нужно восстановить не только логику автора, но и часть его аргументов, и часть его материала. Как указывал марксистский критик, новый историзм репрессирует теорию, пряча ее за серией анекдотических примеров или, используя термин Сергея Эйзенштейна, за «монтажом аттракционов»[919]. Но продюсер знает, что монтаж выполняет свою роль убедительнее закадрового комментария; филолог знает, что текст богаче интерпретации; историк тоже знает, что любые исторические примеры, как «репрезентативно» их ни выбирай, произвольно взяты из еще более широкого круга противоречивых возможностей. Акт выбора реализует теоретические идеи автора, которые сами по себе в материале не содержатся. Научный текст всегда есть двойная аллегория — в отношении автора и в отношении предмета. Прямая расшифровка этой аллегоричности поощряется одними традициями и не практикуется другими.
Чтение на фоне истории вновь (и обратно интенциям автора) погружает текст в контекст и переосмысляет исторический момент в свете литературного текста. Оптические метафоры — фон, свет — закономерны: целью всякого историзма является рассматривание в полутьме, поиск спрятанного, распутывание улик, — и в конечном итоге демонстрация находок в ярком свете собственного нарратива. В применении к научному видению оптические метафоры провоцируют на отождествление логического обобщения и визуального удаления, на идентификацию абстракции и перспективы: чтобы увидеть сходство между разными объектами, надо отдалиться от них, достичь высокой точки обзора, увидеть предмет с птичьего полета. Но как раз оттуда, с высоты, теряются детали. Возможно, более уместно видеть работу историзации как пешеходную прогулку. Субъект перемещается между объектами, не имея возможности и желания подняться над ними. Его повествование сохраняет динамизм путешествия. Реальности и возможности перебираются и выстраиваются в серию, но не сливаются между собой. Цель такого текста — не конечная абстракция, но последовательность примеров, которая не сводима ни к какому итогу. Такое исследование похоже на травелог, но не на снимок из космоса. Понятно, что для любого путешествия, даже самого далекого, существует столь высокая точка зрения, с которой разом видны исходный, конечный и все промежуточные пункты. Такая точка обзора отменяет переживание путешествия. И наоборот, путешествие деконструирует абстракцию, выявляя в ней иллюзию синхронности того, что на деле можно и нужно наблюдать последовательно и неслиянно.
Карл Поппер ввел различие между историзмом (интересом к объяснениям настоящего на основе знания о прошлом) и историцизмом (верой в предсказания будущего на основе законов истории)[920]. Старые формы историцизма часто связаны с прежними формами утопизма. Проекты изменения человека требуют утверждения его исторической изменчивости и культурной относительности. Сознание различно в разные эпохи и в разных культурах. Что менялось в прошлом, вновь изменится в будущем, и над этим надо работать в настоящем. Отрицание природы человека, вера в пластичность всех форм деятельности и сознания — обязательный спутник радикальной политики, ее научное обоснование и оправдание. В ракурсе нового поворота вправо лучше видны универсалии человеческого существования. Они преемственны для разных времен и взаимно понятны у разных народов. Сюда относятся права человека и базовые его потребности, основные инстинкты и элементарные институты, вроде собственности или семьи. Сегодня интереснее следить не за культурной относительностью, а за тем, как функционировали в разных обстоятельствах, сталкивались с институтами и верованиями одни и те же проявления человеческой природы: половая любовь и страх смерти; самоощущение тела и изумление при встрече с неведомым; стремление к обогащению и потребность придавать смысл происходящему…