В России зависимость филологической мысли от культурно-политической истории обычно игнорировалась потому, что такая зависимость предполагалась марксизмом и с ним ассоциировалась. Здесь не всегда понимают, что опыт формальной школы и русской семиотики во многом противоположен французскому структурализму, который был естественным развитием марксизма с его метафорой базиса, который определяет видимую надстройку. Наоборот, русская филология начиная с Тынянова пыталась найти убежище от идеологического контроля в чистых, симметричных структурах и схемах. Из-за этого постструктуралистская ситуация кажется здесь особенно трудной. Возрождение интереса к тому, как литературный текст кодирует проблемы класса, расы или пола, — популярный предмет американских исследований, ассоциируемых с новым историзмом, — в России связывается с марксизмом, вызывая привычную аллергию. Отказ от геометрических схем, которыми московско-тартуские филологи защищались от внутренних сомнений и внешнего контроля, сам по себе не ведет ни к чему новому. Некоторое оживление придал интерес к запрещенному ранее предмету, русско-еврейским отношениям. В отношении ряда писателей, от Державина до Пастернака, такой интерес породил нетривиальные исследования.

Движение от текста в историю различимо у самого Юрия Лотмана, поздние работы которого теряют прежнюю «ученость», чтобы качественно рассказать о предмете. Развитие лотмановской «семиотики поведения» у Ирины Паперно продолжило ее психологокультурные, но не структурно-семиотические импликации. Паперно возрождает интересы Лидии Гинзбург, связывая их с подходами Фуко, и выстраивает новую генеалогию, которая обходит структурализм сбоку. В записных книжках Гинзбург виден острый, политически вовлеченный мыслитель, который то и дело исчезает в ее гладких текстах. Но даже формальная школа позволяла себе меньше репрессировать свою ангажированность, чем ее структурно-семиотические наследники. Перенесенная обратно в российский контекст усилиями Бориса Гаспарова и журнала Новое литературное обозрение, историзующая ревизия московско-тартуского наследства породила реакции в диапазоне от «этого не может быть никогда» до «мы всегда это говорили». Когда американские слависты конца века — Катерина Кларк, Уильям Тодд, Светлана Бойм, Эрик Найман — вернули занятиям русской литературой их политическое и человеческое содержание, они больше опирались на общефилологическую традицию и опыт деконструкции, чем на тартуское наследство.

Характерную эволюцию, или скорее серию революций, можно различить в книгах Игоря Смирнова. Его Порождение интертекста занималось анализами текстов, которые почти никогда не сопоставляются с жизненными реалиями. Исключением была психоаналитическая концепция героя, помещенная в конце книги как обещание нового подхода. Психодиахронологика реализовала это обещание, распространив аналитическое чтение на множество русских авторов, которым в обилии ставились индивидуальные и групповые диагнозы. Но Роман тайн «Доктор Живаго» противостоит обеим предыдущим книгам Смирнова. В отличие от Интертекста, Роман тайн полон внетекстовыми интерпретациями. В отличие от Психодиахронологики, эта книга Смирнова не замыкается в методе, но принципиально эклектична. С этим связано и еще одно интересное движение. Введение к Порождению интертекста заключало энергичный, порожденный советской ситуацией призыв к деидеологизации интертекстуального анализа[926] (этим была, в частности, мотивирована полемика Смирнова с самой идеологичной из теорий интертекстуальности, разработанной Хэролдом Блумом). В противоположность этому Роман тайн открыто и настойчиво идеологичен. Анализ направлен на выявление тех политических, философских и жизненных подтекстов, которые связаны с самыми важными из забот самого аналитика. В диалоге — в данном случае в диалоге Смирнова с Пастернаком — исследуемый автор превращается в героя. Знакомые слова противостоят новым изысканиям, сопротивляясь им, стимулируя их и вместе с ними складываясь в динамичный, драматургически развивающийся гипертекст.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги