«Сволочи. Я не могу – меня переполняет такая невероятная злоба, ненависть, презрение, – и что можно сделать?.. А. Ахматова рассказывала мне со слов сына, что в прошлом июне 1938 г. были такие избиения, что людям переламывали ребра, ключицы. Сын Ахматовой обвиняется в покушении на Жданова»[83].

«Ненависть и презрение»… Кроме этих чувств Ахматова испытывала острое личное горе.

Н. Берберова, выступая в Ленинграде, ответила на вопрос о впечатлении от гибели Гумилева:

«Это был такой удар! Ведь это был, насколько я помню, первый массовый расстрел интеллигенции – весьма загадочный судебный казус… Ведь расстреляли тогда шестьдесят два человека, из них шестнадцать женщин…»[84]

Четыре женщины были расстреляны как жены заговорщиков.

Это был не первый расстрел интеллигенции вообще, но первый – в мирное время. Гражданская война закончилась. Кронштадтский мятеж был подавлен в марте. Начинался нэп. Эти шестьдесят два человека, многие из которых действительно состояли в подпольной организации, сколько-нибудь серьезной опасности не представляли. «Таганцевское дело» еще ждет объективного исследования[85]; но совершенно ясно, что то была чистая акция устрашения. Политическое убийство.

27/28 августа Ахматова пишет: «Страх, во тьме перебирая вещи, / Лунный луч наводит на топор», – стихи, как блестяще показал Лев Лосев[86], восходящие к «Преступлению и наказанию», стихи о нестерпимости такой жизни.

Лучше бы поблескиванье дулВ грудь мою направленных винтовок,Лучше бы на площади зеленойНа помост некрашеный прилечьИ под крики радости и стоныКрасной кровью до конца истечь.

И вскоре после этого:

Я гибель накликала милым,И гибли один за другим.

А в следующем, 1922 году Ахматова все сказала ясно и твердо:

Не с теми я, кто бросил землюНа растерзание врагам.Их грубой лести я не внемлю,Им песен я своих не дам.Но вечно жалок мне изгнанник,Как заключенный, как больной.Темна твоя дорога, странник,Полынью пахнет хлеб чужой.А здесь, в глухом чаду пожараОстаток юности губя,Мы ни единого удараНе отклонили от себя.И знаем, что в оценке позднейОправдан будет каждый час…Но в мире нет людей бесслезней,Надменнее и проще нас.

Эти поражающие благородной надменностью и простотой стихи толкуются как обличение эмигрантов. Но даже если это так, то что же получается? Тот, кто эмигрировал, – «бросил землю / На растерзание врагам»? Кто же тогда враги? Те, кто расстреливал заложников, убил Гумилева и еще шестьдесят одного интеллигента в августе 1921 года? И почему вторая строфа начинается с противопоставления – «Но вечно жалок мне…»?

Совершенно очевидно, что это декларация своей особой позиции.

«Бросил землю» – здесь, скорее всего, не в смысле «оставил», а в смысле «швырнул». («Вынь из груди моей сердце и брось самой голодной собаке».) Не с теми, кто вверг Россию в кровавое междоусобие, но и не с теми, кто покинул ее в этот страшный час.

Не с теми, кто «расхитил», «предал», «продал», но и не с теми, кто бежал от тернового венца. Это стихи о трагедии безвыходности. Но там – трагедия жалкая, здесь – высокая.

Их грубой лести я не внемлю,Им песен я своих не дам.

Те, кто «бросил землю на растерзание», льстили поэту? Да, в 1922 году делались попытки «замирить» Ахматову, привлечь ее на сторону власти, скорее всего, чтобы сгладить тяжкое впечатление от казни Гумилева[87].

И две последние строфы – тот же знакомый нам мотив мученического просветления, подвижничества.

Мы ни единого удараНе отклонили от себя.

Великая христианская идея искупления.

Но в мире нет людей бесслезней,Надменнее и проще нас.

Надменность здесь недаром соседствует с простотой. Это – не гордыня. Это – гордость. Их последнее прибежище в то время.

Перейти на страницу:

Все книги серии Пушкин. Бродский. Империя и судьба

Похожие книги