Не имеет смысла уточнять автобиографические черты поэта – «быть может, в Калуге, быть может, в Рязани». Он сам им придает распространительное толкование. То же и с женщиной «сорока с лишним лет»… Ведь вас умиляют именно эти черты в Есенине: именно этому умилению он и импонировал длительным растягиванием своей «тальянки».
Но вот здесь перед вами строки строгие и страшные в своем правдивом свидетельстве из-за гроба. Как опровергнете вы их мучительную простоту? Не ту стилизованную простоту «платов», «гомонов», «сказов», «сонмов» и иной церковнославянщины, которую тщательно выписывал поэт по вашему заказу. А вот этот ясный, правдивый и полный голос, в котором нет ни одного фальшивого звука, который обвиняет вас, замутивших глаза мальчика из крестьянской семьи «голубой блевотой» отвращения к самому себе.
Собственное отражение ужаснуло Есенина. Самому себе он бормотал свои страшные признания. Черной тенью встала перед ним его биография, преграждая ему путь вперед. Что же и оставалось делать, как не расшибить ее вдребезги? Но удар оказался направленным в самого себя. Есенина не стало.
Много горьких вздохов раздалось после смерти поэта. Но глубже и горче всех вздохнул сам о себе он в «Чорном человеке». Точность и отчетливость интонаций этой поэмы, горечь и правдивость ее содержания ставят ее выше всего написанного им. И мимо всяких догадок открывает она безысходность и неизбежность его страшного конца.
Теперь, после его смерти, пошли в ход сравнения Есенина с Пушкиным и другими классиками. Поднимаются разговоры о постановке ему памятника, о переименовании в его честь библиотек и улиц.
О таком поэте я плачу.
Николай Полетаев
(«Резкий свет», 1926)
Резок свет не стихов Н. Полетаева. Сам он – человек, вышедший на резкий свет, на свежесть неожиданной воли из гнилого, заплесневелого подвала. И название книги как нельзя более подходит к этому ощущению долго просидевшего взаперти, давно не видавшего солнца узника – к ощущению, лейтмотивом проходящему через большинство его стихов. Его еще шатает от свежего воздуха, у него кружится голова от пестроты и мелькания ярко осветившейся жизни. Он еще не в силах примирить первичные свои ощущения – весь строй и лад своих чувств, привыкших к полумгле, сырости и тесноте, со свободой и ширью открывшихся перед ним горизонтов. Он должен еще научиться смотреть, не щуря глаз, должен перестроить весь душевный строй, всю гамму своих восприятий, чтобы привыкнуть справляться с окружившей его свободой.
Отсюда все качества его стихов. В них есть многовековая привычка к сырости и гнили окружавших его стен. Привычка и бытовая и психологическая. Почти любовь к ним. Почти признательность за первые впечатления бытия. И тем ярче и острее его радость по поводу изменившихся условий этого бытия; тем непосредственнее и бурнее реакция перехода от них, от этих условий, к нормальному человеческому существованию.
Николай Полетаев во многих своих эмоциях действительно еще ребенок – не только автор, «поэтизирующий» свое ребяческое удивление перед яркими пятнами солнца, поразившими и обрадовавшими каждого в детстве. Нет, он действительно их заметил только теперь, когда
И эта детская непосредственность ощущений, эта ребяческая нотка в его голосе без всякого жеманства и самолюбования – просто потому, что голос еще не закостенел и не огрубел в трафаретных интонациях, – роднит и сближает его стихи с ясным и чистым тембром незаслуженно забытой Е. Гуро, чья страстная искренность и эмоциональная чистота при ближайшем знакомстве во многом помогли откристаллизоваться смутным еще творческим ощущениям Н. Полетаева.