Из вокзала вышли в синюю холодную ночь. Луна четким кругляшком в высоком небе. Все под ней, с ней, никто без нее… Тоскливыми мамонтами повизгивают, вздыхают паровозы. Идем мимо здания старого вокзала. Вот здесь, отсюда уходили на фронт. Здесь. Отсюда… Замкнулся круг. Тут прощалась я с матерью, и она гладила мою грубую солдатскую шинель. Тут стояла мать и была я, девочка, еще не знающая, что такое война, фронт, люди. Все будто очень давно, в другом измерении, и я совсем не та, насупленно-суровая, крутощекая. Как давно! А всего-то три с половиной года. Три с половиной… Хрупают, оскальзываются дрянные подметки по мартовскому гололеду. Лобаева впереди, несет Петю. Я, чуть отставая, едва бреду. Кончаются силы, сейчас поняла, начала это ясно понимать. Не этот бы случай, не встреча с Лобаевой, я, может быть, умерла бы к утру на вокзале, среди его суеты, безразличия, крика цыганят и безучастного движения занятых своими заботами дорожных людей.
Долго мы шли! Вдоль черных складских заборов, пакгаузов, спящих домишек, отгонных путей, пока не приблизились к ряду темных, казавшихся необитаемыми, без единого огонька в окнах двухэтажных бараков.
— Дрыхнут… — зло сказала Лобаева. — Все, Мура… Пришли. Вот — дворец! Держи ребенка. Счас я… За мной иди..
В темном, без огня, коридоре было как в яме, пахло керосинками, чадом, очистками, помоями. Лобаева впереди уверенно-гулко стучала сапогами. Я шла на ощупь.
— Не запнись, половик тут. Счас я… — Зина шарила ключом, щелкнула, открыла дверь.
Зажгла свет… Комнатенка с низким потолком, с одним широким зарешеченным окном. Двуспальная большая кровать у стены, стол. Пустая детская кроватка. На стене фотографии девушек, женщин. Все бывалого вида, с откровенными глазами. Понятно — подруги. Иных словно где-то, когда-то видела. У кровати на стене коврик из клеенки. Яркими ядовитыми красками: пруд, беседка, лебеди на воде и обнаженная пухлая женщина на берегу.
— Ну? Чего? Чо стоишь? Давай ребенка сюда. Раздевайся. Как назвала? Петя? По кому? По отцу? Ну, ты даешь! Стоило… А-а! По твоему отцу… Правильно… А я думала. А отчество какое дала? Алексеевич? Этот, что ли, тебе? Битюг-то? Нет? Ну, и правильно. Да все коблы… У меня же все почти так. У меня, Мура, выхода не было. Ладно… Потом… Чаю хочешь? Есть чай. Настоящий! Попьем счас. А его давай сюда. Здесь моя девка спит, когда приношу. На воскресенье. Потом еще кровать из стульев сделаем. Делов… Ха. Я, Лидка, не в бараке даже, в общаге родилась. Общежитие такое у нас на пивзаводе было. Пивзавод знаешь? За парком. За Маяковкой? Ну вот… Общага, как у Горького в «На дне». Там я и родилась, и росла. Отца не знаю. Матушка у меня спилась — и меня в детдом… Так что барак, Лидка, это еще не худшее. Бараком не брезгуй. С интернатом вот сложно будет устроить. Я-то еле-еле, и то потому, что — милиция. Ну, ничо. Ничо, Мура. Не вешай нос, подруга. Все сойдется… А досталось те-бе-е. Похудела-то! Белая… А в госпитале-то, помню, булочка была. Со сметаной. Счас я, подруга. Сиди, отдыхай..
Лобаева куда-то сходила, вернулась с копченым коричневым чайником.
— В печке у меня всегда стоит. Поздно прихожу, а горячий.
Лобаева сняла амуницию. Портупею с наганом. Повесила над кроватью. В синей гимнастерке, распоясанная, была похожа на ладную полную бабу-хозяйку.
— С пушкой этой хлопот! Решетку из-за нее в окне сделала. У меня так-то тащить нечего, а ее — залезут, украдут (не так сказала, а грубо, по-мужски), наотвечаешься. И чтоб мне с фронта какую поменьше игрушку привезти. А то дали такую дуру! Самовзвод. И без него нельзя. Ночами хожу. Одна. Раз даже отбиваться пришлось. Иду, Мура, гляжу, подходят. Ну, станционные. Может, меня еще с вокзала подследили. Мол, думают, баба, ночь. Вот и возьмут. Им, видать, пушку надо бы… Ну, и меня бы согнули заодно. А я ведь — фронтовичка. Ах вы, думаю, су-ки, на-пугали бабу яйцами. Вытаскиваю пушку — х-хлоп в одного, хлоп — еще; не убила, правда, ранила. А третий у меня вот так — ручки дергаются — пошел. У нас тут, Лидуха, — фронт. Пораспустился народ за войну. Да и кому его держать? В легавке одни бабы, старики-мухоморы, от них толку-то… Счас только мужики из армии подходить стали.
Пили чай. У Зины был желтый сахарный песок. Мокрые конфеты-подушечки. Хлеб. Я стеснялась его есть. По карточкам, конечно. Но Лобаева, заметив, поняла, прикрикнула:
— Чи-во ты? Стесняешься. Ешь! Хлеб достаю. Хватает. Песок вот, правда, как обоссанный. И пахнет. Из чего его делают? У нас на вокзале мешочников, ханыг разных! Ну, иного и потрясешь. Не сдохнет, раз хлебом торгует… Ешь. Сало вот. Картошка есть. Суп бы сварить, да некогда все. На чае живу. А ничо, гладкая. Всю жизнь, Мура, так, привыкла. Подруги когда приходят — варят, а то у них пожру… — Сидела раскрасневшаяся, красивая, густые волосы развязаны, раскрепощены, глаза без тайн, малиновые губы навыворот, кривятся каким-то постоянным томным желанием, презрением ли… Мало изменилась. Стала, пожалуй, еще увереннее, грубее.