«Он был брунет, а-на-а блондинка», — назойливо повторяет память. Взад и вперед хожу возле барака. У его черного входа. Время от времени в сенях хлопает дверь, выталкивает наружу баб в ватниках, старух в драных платках, ребят в ушанках. Старухи и бабы осели у барака на сухой обтертой завалинке. Глядят на мою шинель. В глазах осуждение. Нагуляла! Господи, помоги мне снять ее, превратиться в обычную женщину… Не осязать, не ощущать слишком понятные взгляды, поджатые губы. Хоть бы телогрейку, что ли, купить? Купить, а денег булки на три хлеба, и нет карточек. Нет прописки. Ничего нет… Снова тяжелая, холодная змея пробирается в душу.

Железная дорога — вон она… За этим забором с проломанными дырами, что сквозит под видавшими жизнь тополями. Тополя видели все. Им ничего не страшно. Привокзальные тополя с вороньими гнездами… Мимо них ехали на войну и привозили с войны, под ними, в исхоженном этом саду, пили, любили, дрались, спали, шли своей чередой многие и многие. Тополя — немые свидетели. Им все равно, как этим баракам, помойкам, пустой улице в ломящем душу солнечном свете. Иногда он бывает до ужаса ненужным. Как вот сейчас. А за проломанным забором плывут составы, вагоны. Вагоны… Туда! Пойду туда! Сунусь под первый состав — все… Хватит! Кончится. Все кончится… И, уже решив, укрепившись, скорым шагом иду к забору. Все кончится!

Забор ставлен до войны, тогда и крашен. Был зеленый, теперь грязносерый. Дыра к путям залоснена спецовками. Сейчас я сунусь туда… В дыре появляется толстенная женская нога в распоротом валенке, задирается юбка над ужасающей в желтизну-розовой синепрожилой ляжкой, потом всю пробоину занимает бабий бок в телогрейке, с хрустом протискивающийся, наконец, голова в сбитом, в неясную клетку платке. Улыбчивое, с оттенком вины и страдания лицо в полтора нормальных размера, и наконец вся женщина вытаскивает из дыры вторую, неподатливо засевшую часть.

— Тьфу ты… Завязла, однако… Как кабан. Сало-то проклятое растет. Без мужика живу — гонять некому. Здорово, мать! С праздником тебя! А ты это чо? Белехонька… Не ревешь ли, а? Не надо, мать! Не надо… Ну, бросил, и хрен с ним. Проживешь. Дите вырастишь. Одна, чо ли, ты такая? Куда это ты? — будто угадывая мое намерение. — Не-е… Завертай-ко! Чо ты? Чо ты?! Дай дитятку-то понянчу, поднесу. Чо ты, Христос с тобой! Аи, какой славный мальчушка-то у тебя. Ишь, улыбается. Давно маленького не держала. А так бы еще родила, походила. У меня робята уж большие, мать, трое… Все без отца растут. Убили, мать… Убили. В самом начале погиб мой Сашенька. И у тебя, вижу, тоже нету? О-о-ох… Без мужика шестой год живу! Все сама. Все сама… Ну, чо сделаешь? Война. Не мы одне так. Слава богу, кончилась.

Кончилась, проклятая. Конца не видать было. Оживем как-нибудь. Да не тужи, девка. Ты запомни: никогда из жизни эту… трогедию-то, делать не надо. Жизнь дана — и живи. Жизнь — подарок, может. Вот и живи, терпи-майся, а держись. Глядишь — легше станет. Обязательно все пройдет. Вот хошь, дак пойдем счас ко мне? Вон барак-от, близко. Седьмая комната. Приходи. Вместе и поплачемся. Вместе и легше станет. У меня чай есть, фамильный, настоящий! Заварим, попьем. Бражки найду. Айда? А худые мысли брось. Живи, мать, все наладится. Ты еще и молода-пригожа. Мужа найдешь, расцветешь. Приходи. Вон за тем вон бараком. Я сама-то в депо, в столовой работаю. Посудницей. Марья зовут. Приходи?

Ангел-хранитель в мазутном ватнике. Глядела, как она, качаясь по-медвежьи в своих подшитых, поротых валенках, ушагивает. Страшно смотреть, до чего неуклюжа, неповоротлива. А еще остановилась, повернулась, помахала: «Заходи!» — указала куда.

Больше я не смотрела в сторону серо-голубого, сосущего душу лаза в заборе. Тихо шла обратно. Звенело в ушах. Носом тянула мартовскую свежесть талого полдня. И будто подобрели тополя в предожидающем, сулящем тепло и лето солнце, синий свес снега на крыше барака лучил капли, вспыхивали, падали с ледяного конца сосулек, и будто в такт им прыгала на обласканном солнцем суку бойкая птичка, чисто выговаривала: «Цвень-цвень-цвень..» Убрала простынку с лица сына, греющий луч пал на неспящие голубые глазки. Они сощурились, носишко втянул вольную волю марта и тоже сморщился, рождая беззубую улыбку счастливого младеченского страдания. И, обернувшись, почти с ужасом глядела я на холодно ждущий в синей тени лаз-проем. Мороз дурноты и рассвобожденности все же настиг меня, тряхнул так, что едва не упала, едва не выронила ребенка, но устояла, укрепилась, тихо пошла к бараку.

Зина явилась поздно и не одна, с подругами. От всех пахло водкой, их голоса в коридоре напомнили мне галочью перекличку, они подходили к этой жизни, они словно родились здесь. Подруг было две. Розово-сдобная бабеха с желтыми густыми волосами, в железнодорожной шинели, в цветном платочке и тощенькая, бледноватая девчушка-поганка в черной шинельке — показалась мне еще ученицей ФЗО или ремесленницей. Была она в мужской, парнишечьей ли ушанке. На самом деле тоже железнодорожница.

Перейти на страницу:

Все книги серии Ледниковый период

Похожие книги